— Махора, она, брат, только с тигрой не гуляла, — добавил Гоха и опять сплюнул. — Она вполне может и с тобой пойти. Сумеешь уговорить? Рука у ей тяжелая: даст по затылку — язык отымется. Желаешь, погадаю на нее?

— Не таких обламывал, — сказал я важно и загадочно. — Гадай. Какой Махора масти?

— Червонная. Дама червонная, это которая замужем иль вдова… словом, в аккурат подходит. Гля, гля! Девятка возле Махоры легла и рядом ты — король бубновый. Свиданка, значит, будет. Скажи, как здорово: ну выгорит твое дело. Действуй смелей.

В мыслях я был смел с Махорой; не сробеть бы в решительный момент. Проклятая застенчивость — она часто подводила меня в жизни. Но мне очень хотелось доказать великовозрастникам, что я парень-гвоздь, — может, они тогда примут меня в свою палату и замолвят словечко перед заведующим, чтобы разрешил отпустить чуб: он у меня пышный, кудрявый.

Дом у нас был двухэтажный: у нижней входной двери в коридоре давно зияло выбитое окно. Гоха Мычев тихонько выдавил остатки стекла и принес в палату. Меня посадили на стул, накрыли плечи моей собственной простыней. Гоха куском мраморно-черного стирального мыла, раздобытого в умывальнике, намусолил мне голову, стараясь взбить пену. Затем отобрал из стекол те, которые откололись не прямо, а наискось и имели длинный лезвиеобразный срез. Такие осколки были очень остры, и Гоха ловко начал брить ими мою голову.

— Больно?

— Совсем не чую.

Не я первый проходил через детдомовскую парикмахерскую. Безденежные пацаны, жаждавшие «шик-модерн», подвергались точно такой обработке. От лба и до маковки Гоха обкорнал меня превосходно и почти нигде не порезал. За это время мыло на затылке и за ушами высохло, волосы склеились, и скоблить их стало гораздо труднее. Затупились и лучшие «бритвы», да к, тому же наконец уморился и парикмахер, потому что работа эта в самом деле весьма нелегкая, я сам пробовал свои силы на других пацанах.

Гоха несколько раз подсучивал рукава, бодро спрашивал: «Как, Витек? Держишься?» Я усиленно шмыгал носом, из глаз у меня капало, стекало на губы, я облизывал слезы кончиком языка и отвечал насколько мог беспечнее: «Крой, Гоша, дальше. Насморк вот чего-то одолел». Раза четыре Мычев слюнил палец и прикладывал к моей голове: это он нечаянно делал порез или сдирал кожу. Я в таких случаях старался не кряхтеть.

Все-таки Гоха не выдержал, и его сменил другой пацан; дали передохнуть и мне. Надо сказать, что редко кто мог побрить «клиента» до конца: слишком уставала рука. Наконец примерно час спустя меня оскоблили кругом и дали рябое зеркальце поглядеться. Голова покраснела, точно обваренная, распухла, но вид имела шикарный. Лишь кое-где, у самых крупных шрамов, кустились смоченные запекшейся кровью волосы. Удалить их можно было только завтра: сейчас одно прикосновение к надранной, шероховатой и разгоряченной коже вызывало мучительную боль.

Я поблагодарил товарищей и пошел умываться.

Оставалось последнее: обновить гардероб. Воспитанникам детдома к началу учебного года выдали новые штаны — черные, длинные, навыпуск, очень нарядные. Однако мне и тут не повезло. На всех одинакового материала не хватило, и горисполком штаны для малышей пошил ядовито-зеленые, под цвет девичьих платьев, а так как ростом я был обижен, то именно такие штаны достались и мне. Поэтому я непременно решил раздобыть тельняшку. Я уже хотел действовать наверняка и наповал сразить Махору своим лихим и моряцким видом. Тельняшку я достал на целые сутки за порцию перловой каши в ужин и утренний сахар, разоделся в пух и в прах и отправился во двор.

В полдень на кухне из котлов вынимали вареное мясо и обрезали с костей, чтобы положить всем по куску в тарелку. В голодные годы наши ребята всегда к этому времени толпой собирались под окном кухни и клянчили мослы: на них еще оставалось немало снеди, да и мозг можно было выбить. Недоедание в детдоме давно отошло в прошлое, но по старой памяти кое-кто приходил за мослами, полакомиться. Ведь и дети, живущие в семье, просят у матери косточку пососать. На собраниях заведующий и воспитатели стыдили нас за это «нищенство». Поэтому за мослами охотились с оглядкой.

Попрошайничать у кухарки я всегда стеснялся, но в этот день пришел под открытое окно, еще сам не зная, что буду говорить и делать. Здесь уже вертелись четыре пацана. Махору ребята считали вспыльчивой, языкастой; притом ходили слухи, что самые большие мослы, щедро обложенные розовым мясом, налитые теплым, сочным мозгом, она припрятывает для своего любовника — сторожа скобяного магазина из бывших унтер-офицеров.

В кухне вскоре застучали ножи: кухарка и дежурный хозяйственной комиссии из воспитанников начали резать мясо. Мы все пятеро проворно залезли на карниз и, отталкивая друг друга, старались заглянуть внутрь. Предмет моей любви величественно возвышалась у стола и огромным резаком крошила мясо. Плита дышала жаром, круглое, в рябинках, лицо кухарки горело, точно от вдохновения, толстые, покрытые говяжьим жиром пальцы казались медными.

Ребята выпрашивали мослы жалостливо и назойливо. У меня перехватило горло, я не знал, что предпринять, и лишь выпячивал грудь и легонько поворачивался: так Махора вполне могла оценить тельняшку и выбритую башку. Я был очень доволен, что ей не видно моих зеленых штанов. От мяса, вываленного в огромный таз, и очищенных костей в другом тазике шел вкусный, раздражающий парок, рот мне забило слюной.

— А ну, ребята, отойдите от кухни! — горласто крикнула нам кухарка. — Как не соромно? Облепят, ровно мухи.

— Жалко, Махорочка? — нудно тянули пацаны. — Хоть маленькую дай пососать!

— Ступайте, ступайте. Забыли, что на собраниях постановили? Заведующий за вас выговор припишет.

— Пульни по мосолику, и уйдем.

— Вот кликну воспитателя, он вам напуляет! Попрошайничество привело Махору в раздражение. Видимо, нынче ребятам нечего было рассчитывать на косточки; один из них, длиннозубый и щербатый, обозленно буркнул:

— Она своему ундеру берегет.

Я молчал. Как назначить Махоре свидание? И жизнь доказала, что иногда неуклюжая скромность бывает сильнее безобидного нахальства. Махора заметила мои стыдливые и нерешительные взгляды.

— Вот подражнитесь мне! — гаркнула она, метнув сердитый взгляд на щербатого. — Оболью помоями, тогда жальтесь.

Кухарка нагнулась за грязным ведром. Ребята отскочили от окна. Махора вдруг тихонько сказала мне:

— А ты, мальчонко, погоди. Косточку тебе? Никто теперь не мешал мне объясниться с Махорой, но от волнения у меня перекосило рот, а язык налился свинцом. Что бы ей сказать игривое, ухажерское? Наконец я выдавил из себя дрожащим голосом:

— Выйди вечерком, Махора, к бане. Я подожду тебя… у бани.

Махора, доставшая уже из второго тазика изрядный мосол, удивленно остановилась.

— Чего-чего?

Я застыдился и промолчал.

— Вы-ыйтить?

Она подперла мощные бока покрытыми жиром кулаками и вдруг расхохоталась так, будто всеми басами заиграл духовой оркестр. Большие груди ее колыхались от смеха, трясся толстый живот, и на стене вздрагивали вычищенные половники, шумовки.

— Ой, уморил! От горшка два вершка, а в понятии!

Сзади за рубаху меня поймала чья-то рука, я хотел лягнуть ногой ее обладателя, не удержался и сполз с карниза.

— Какого хрена цепляешься, зануда! — вспылил я и осекся.

Позади стоял воспитатель, весь красный от возмущения. А я думал, что это кто-нибудь из пацанов стащил меня: позавидовал. Оказывается, их и след простыл.

— Это что за выражения? — возмутился воспитатель. — Попрошайничаешь и… такие босяцкие выражения? Набрался в скитаниях с разными князьями? Вот закачу тебе наряд катышки лепить, небось поумнеешь?

Нам в детдом вместо антрацита часто завозили угольную крошку, пыль — штыб. Горел штыб скверно, дымил, и нас, ребят, заставляли лепить из него катышки вроде черных снежков, смоченных водой. Обычно наряды эти давались в виде наказания.

От кухни я ушел совершенно подавленный; издали увидев Гоху Мычева, спрятался: с ним мне больше всех не хотелось встречаться.