Мундирные гимназисты перестали надо мной смеяться, а на следующей перемене Логинов услужливо развернул перед нами свой завтрак — французскую булку с двумя котлетками, кусок пастилы, любезно осклабился:

— Не угодно ль?

— Что это? — спросил Володька. — А! Толково!

Он забрал у гимназиста весь завтрак целиком, и мы его съели.

Уж потом я узнал, что Логинов испугался совсем не меня, а интернатских ребят. Вход в Петровскую гимназию был рядом с нашим двором, и он боялся, как бы Володька Сосна с моими товарищами не избили его за меня. Когда год спустя Логинова исключили из трудовой школы, и я его встретил вечером на Московской улице возле кинематографа «Солей», он со словами «а, пролетарская мамзель» дал мне подножку, и я полетел затылком на тротуар. На этом наше знакомство с ним и закончилось. Но тогда, в день поступления в гимназию, я счел, что он меня испугался, и очень приободрился. Мне показалось, что я так же легко могу преодолеть и непонятную науку пятого класса.

Я стал заниматься, только с передней парты пересел на «Камчатку». Однако с первых же уроков безнадежно увяз положительно во всех предметах. Напрасно я пытался отгадать, что такое «икс» и «игрек» и кто из них больше? Как понять слова: «фонетика и морфология русского языка»? Что означают мудреные названия: «климат, ландшафт Африки»? Или «муссоны»? Правда, угрызения совести недолго меня мучили. На задней парте собралась уютная компания лоботрясов. Во время уроков мы осторожно играли в перышки под щелчки, дергали девочек за косы, стреляли из камышовых трубок горохом, жеваной бумагой, переговаривались пальцами с помощью азбуки глухонемых; я, кроме того, еще рисовал. Мы всячески старались не мешать учителям, заботясь о том, чтобы и они нам поменьше мешали.

Основное, чем я занимался в эту осень, — играл в айданы, выменивая их на пайки хлеба, на сахар и вторые обеденные блюда. Другим моим увлечением были марки. Каждый пятый воспитанник гимназии мадам Петровой оказался филателистом. По вечерам в палатах шла бойкая торговля: марки Конго меняли на марки Португалии, за кокосовые пальмы Тасмании охотно давали голову императора Франца-Иосифа и какой-то итальянский монастырь. Денег на альбом у меня, конечно, не было, но я пустил под него все ученические тетради, сшив их суровой ниткой. Альбом получился роскошный, хотя после этого писать в классе мне стало решительно не на чем.

Цену маркам я не знал, считая, что чем они больше по размеру, тем дороже. Гимназисты старших классов отлично это поняли. Был у нас великовозрастник Вячеслав Рогачевский. Он брил усики, открыто курил папиросы, носил американские ботинки с обмотками, что в интернате считалось высшим шиком, и ухаживал за кокетливыми соседками — воспитанницами Смольного института благородных девиц, эвакуированного в Новочеркасск из Петрограда.

Рогачевский частенько останавливал меня на улице, дружески клал руку на плечо:

— Ну, как твоя коллекция?

— Сорок семь штук набрал. Вчера добыл польскую: нарисован какой-то генерал в этой… как ее… в кондратке.

— В конфедератке? — Рогачевский делал глубокомысленное лицо, одобрительно кивал мне мужественно очерченным подбородком. — Молодчага, Авдеша. Ты, брат, делаешь колоссальные успехи и скоро станешь видным филателистом.

Я надувался от самодовольства. Ведь это говорил сам Рогачевский, а его коллекция лучшая в интернате — две тысячи марок всевозможных стран!

— Раз ты уж такой знаток, я тебе кое-что покажу. — Гимназист доверительно вынимал из кармана портмоне, открывал. — Есть марка — высший класс! Случайно купил у одного знакомого в городе. — Рогачевский снижал голос до шепота. Понимаешь, отец его, казачий есаул, один из бывших приближенных донского наказного атамана, бежал к барону Врангелю в Крым, сынок и распродает свою коллекцию. Смотри. Юби-лей-на-я!

И он показывал мне обыкновенную русскую марку с изображением одного из наших многочисленных царей, но крупную по размеру. Разум во мне сразу мутился, и всего меня охватывало страстное желание во что бы то ни стало приобрести эту марку. Ведь она юби-лей-на-я! Что означало это слово — я не знал, и это меня еще больше подстегивало.

— А не променяешь мне ее, Слав? — спрашивал я, с жадностью рассматривая марку, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения.

— Что ты, дружок. Таких только две во всем Новочеркасске. Я ведь тебе показываю просто так. Знаю: серьезный филателист.

После этого меня с затылка до пяток продирали мурашки, похожие на нервный зуд.

— Ну… уступи, а? Жалко? Ты себе еще достанешь у того офицерского сынка. Мне марка очень нравится.

— Право, не знаю. Она дорогая. — Рогачевский осторожно, словно лепесток розы, вынимал из портмоне другую марку. — Вот еще одна. Мировая. Остров Борнео. Видишь, обезьяны на банановом дереве? Зеленые. Да, брат, в России у нас такой и не ищи! На вес золота ценится!

У меня начинали разбегаться глаза.

— Так продай, Слав, хоть юбилейную. Я тебе… три дня за обедом буду второе отдавать.

— Гм. Разве уж только для тебя. Коллекционер ты — подающий большие надежды. Эх, была не была! В таком случае, на, держи и Борнео… еще за три вторых. А большущая марка, верно? Главное: две обезьяны.

Марки переходили в мои трясущиеся руки. Я зажимал их в ладони, точно голубей, и во весь дух несся, чтобы наклеить в своей «альбом». Почти целую неделю после этого я хлебал пустой суп, в котором, как говорили у нас в интернате, «крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой».

Старший мой брат беспокоился, что я никак не поправляюсь после тифа. Он учился в седьмом классе гимназии и был выбран членом хозяйственной комиссии. В дни дежурства на кухне он подживался то косточкой, обильно выложенной мясом, то тарелкой щей «для пробы», то «довеском» хлеба в добрые полфунта и поэтому отдавал мне свою пайку. Возможно, я и этот хлеб пустил бы на марки и айданы, но брат, отлично зная о моих страстишках, заставлял есть его тут же, при нем.

Когда я ходил в дом к Володьке Сосне, то наедался там кукурузными початками.

В конце сентября Володька повел меня бесплатно в Александровский сад; здесь в летнем дощатом театре шли спектакли труппы. Шершавая афиша, наклеенная на высокую круглую тумбу, красными аршинными буквами извещала:

МАРУСЯ БОГУСЛАВСКА
Драма в 5-ти актах.
В главной роли П. В. Яснопольская

Капельдинер отвел нам с Володькой пустовавшие деревянные кресла. «Во как буржуи веселились», — внутренне ахал я, разглядывая зажженную люстру под некрашеным потолком. Дали третий звонок, грязно-зеленый занавес дрогнул, раздвинулся. Сидя в полутемном партере, я с замиранием сердца следил за горькой судьбой красивой полонянки — наложницы паши. Жиденький оркестр, шумное действие на сцене, потертые костюмы запорожцев, янычар — все казалось мне волшебным.

В антракте мы с Володькой пошли за кулисы. В голой тесной комнатке перед треснувшим зеркалом сидела черноволосая артистка в цветистом, изрядно потрепанном костюме турчанки и устало курила папиросу.

Она повернула свое грубо размалеванное лицо, и я обомлел: передо мной была сама Маруся Богуславска.

— Мам, дай денег на ситро, — попросил у нее Володька.

— Тебе все мороженое да ситро, — усмехнулась артистка, лениво выпустив колечко дыма. — Сперва ответь, как учишься? Меня сегодня встретила мадам Петрова, так я чуть со стыда не сгорела. Оказывается, ты хулиганишь на уроках французского…

— Хулиганишь! Сейчас свобода. Что я, должен сидеть как замороженный? Так дашь? — Мадам Петрова еще говорила, что ты и ботанику не учишь… вообще неаккуратно посещаешь гимназию. В свинопасы захотел?

Я не мог прийти в себя от изумления. Неужто Маруся Богуславска Володькина маханша? И это она сидела намедни на пороге своей квартиры и дула губы, прося, чтобы ее поцеловал муж? Как она может так «оборачиваться»? И волосья другие, и голос, и платье, и даже фамилия. «Как ведьма!»

Яснопольская вздохнула, сунула окурок папиросы в баночку и стала размазывать по лицу грим, видно позабыв о нас. Володька присел на свободное кресло, перекинул ногу в желтом сапоге через подлокотник.