Все-таки я побаивался испытаний.

Поскольку я был маловат ростом, мне для солидности в документе прибавили три года. Дядя Шура принес огромные старые, до блеска начищенные ботинки (наверно, свои), я обулся, и настроение у меня сразу поднялось. Нашелся и стеганый ватник на плечи. В день испытания я разодрал кудри гребнем и решил, что вид у меня теперь вполне студенческий.

По дороге от трамвайной остановки в академию я старался не зацепиться носком ботинка за носок, взволнованно дрожал и у киоска выпил два стакана горького хлебного кваса, пахнущего дрожжами. В академию я пришел отупевший, в желудке у меня булькало. Дядя Шура достал рекомендательное письмо, подписанное заведующим ночлежкой, одернул пиджак и прошел в канцелярию к ректору. Я сел в приемной на диван и на всякий случай стал припоминать все, что знал в области науки; увы, кроме названий предметов: французский язык, химия, география, русский язык, — не мог ничего припомнить. От страха у меня вообще все путалось в голове, я глядел на мебель и ничего не видел.

Дверь кабинета открылась, и меня позвали.

Ректор, лобастый, лысый, в роговых очках, сидел в спокойном кожаном кресле, и холеное морщинистое лицо его с облезлыми бровями выражало полное недоумение. Дядя Шура, разложив на синем сукне письменного стола мои самодельные тетради, скрепленные черными нитками, объяснял ему достоинство рисунков:

— Конечно, наш претендент самоучка и теоретически слабоват… Но мы надеемся, что у вас в академии он получит необходимые знания. Главное, вы сами видите — у парня явные способности к живописи. Мне кажется, что долг всякого советского гражданина поддержать такое начинание в бывшем беспризорнике.

Воспитатель вскинул глаза на дверь и очень вежливо сказал:

— Садитесь, пожалуйста.

Я удивленно оглянулся, отыскивая человека, которого пригласили садиться. Фурманов никогда не говорил мне «вы». Позади никого не было.

— Да, да, садитесь, садитесь, — заторопился и ректор. И тут я догадался, что человек, которому они говорили «вы», это я, что придало мне бодрости. В кресло я сел более уверенно.

Ректор поправил роговые очки и стал медленно листать мою тетрадь, где были нарисованы атаки малиновых буденновцев, запорожцы с длинными оселедцами, похожими на конские хвосты. Я принялся рассматривать портреты каких-то волосатых людей на стене. Один из них — с белой бородой, в берете, насунутом на лоб, — показался мне знакомым, и я обрадовался: Леонардо да Винчи. (Для меня всегда оставалось загадкой, почему итальянские художники не носили фуражки с фасонистым лаковым козырьком, а покрывали голову дамским беретом, похожим на блин.)

— А у вас, мальч… молодой человек, есть дарование, — нерешительно сказал ректор.

Я встал, облизал пересохшие губы, кашлянул, стараясь выдавить из своего писклявого горла солидный басок:

— Это я, товарищ ректор, карандашом… рисовал всего эскизы. У меня пока нет ни масляных красок, ни мольберта… дорого стоят. Но дайте мне сейчас палитру, кисточки специальные из свиной щетины, и я изображу вам с натуры любую современность… Ну… может, кое-чего не по правилам. Сбиваюсь, какой краской рисовать небо в пейзаже: ультрамарином или берлинской глазурью. Тут вы мне посоветуйте…

— В общем, — поспешно подсказал воспитатель, — тебе, Виктор, надо начать с натюрморта и пройти все первоначальные основы художественного мастерства.

Ректор опять сморщился и стал смотреть вниз, словно ботинком у него жало пятку и он не мог догадаться, на какой ноге.

Я с тревогой думал, что сказал неправильно. Как будто упомянул все специальные художнические выражения: «мольберт», «пейзаж», «эскиз», «современность». Чего еще упустил? Жалко, что я не слыхал раньше словечка «натюрморд», совсем бы тогда свалил этого академика на обе лопатки. А может, он боится, что я жулик и стану воровать у них тюбики с краской?

Ректор недоверчиво повертел в руках документ, в котором было поставлено, что мне девятнадцать лет.

— Мм-да. Скажите, а какие у вас знания?.

«Так и думал, что спросит». Я тревожно посмотрел на дядю Шуру. Он сидел свободно, облокотясь на стул, как бы приглашая и меня держаться свободнее. Незаметно и ободряюще кивнул:

— Ректор интересуется, где ты учился, Виктор, какие проходил общеобразовательные предметы.

— Общие предметы? — спросил я, вспотев от волнения. — Понятно. Тут у меня полное знание. Химию проходил. Французский язык. Физкультуру… ну и другие проходил. Учился аж в пятом классе гимназии, после в профшколе… сейчас по медицине практикуюсь. Есть знания и специальные, художнические. Вот, к примеру, жизнеописание всех маэстров древнего средневековья, а также нашего местного Репина. Все они были великие, честные, трудолюбивые…

Отвечая, я почему-то по-прежнему обращался к дяде Шуре. Ректор нетерпеливо поднял узкую холеную руку:

— Прекрасно. Да, да. Скажите еще, пожалуйста… геометрию вы знаете?

Я опешил. Чтобы уметь рисовать, надо знать геометрию? Я стал кое о чем догадываться и замолчал.

— Понимаете, — продолжал ректор, тоже обращаясь к дяде Шуре и словно извиняясь перед ним. — Я всячески рад бы помочь вам, но для академии нужны хотя бы элементарные знания. Живописец должен иметь понятия о законах перспективы, пропорции… об анатомии человека. Пусть этот, э-э-э… юноша пока походит в какую-нибудь студию или художественный кружок, что ли, А когда закончит… ну, скажем, даже семилетку…

Лицо дяди Шуры выразило живейшее огорчение, он с беспокойством покосился на меня. Дожидаться окончания их переговоров я не стал и, шаркая ботинками, вышел из кабинета.

Воспитатель нагнал меня на крыльце академии, дружески полуобнял за спину:

— Ты, Виктор, уж не упал ли духом?

Подбородок у меня вдруг затрясся, глаза обволокло слезами, задергалось левое веко; я не отвечал, боясь, что разревусь на улице, и прибавил шагу. Дядя Шура продолжал так же доверительно, будто и не догадывался о моем состоянии:

— Нет? Ну конечно. Подумаешь, неудача! Сказать по совести, мы с заведующим и не рассчитывали, что ты поступишь. Просто хотели позондировать почву… показать твои рисунки высокому специалисту. Ректор тебя похвалил: «Есть дарование», — а это главное. Вот определим тебя в нормальный детский дом, подучишься, тогда и попадешь в художественную школу. А насчет рисования тут, в ночлежке, мы вам поможем… придумаем еще что-нибудь.

Прощаясь, Фурманов крепко пожал мне руку, и я один отправился на Малую Панасовку, которая давно стала моим домом. Я уже успокоился, по дороге придумывал страшные планы посрамления ректора-бюрократа. Хоть бы раз в жизни судьба улыбнулась мне. Нынче казалось: вот-вот добьюсь своего — и опять все сорвалось.

Санкомовцы торжественно гурьбой встретили меня на лестничной площадке перед ободранной дверью изолятора.

— Поздравить со званием студента?

У меня была манера бодриться при неудачах, и я почти весело ответил отрицательным кивком головы.

— Как так? Почему? Что стряслось? — посыпались вопросы.

— Понимаете, братва, — залпом объяснил я, переступая за ними порог и стараясь улыбнуться, — все уже было на мази. Ректор сказал: «Рисуете вы, паразит, прямо гениально», но… затребовал справку про образование. Геометрию ему, видишь ли ты, подай. Может, он думает, что я циркулем рисовать стану? Дело тут ясное: морда не внушает доверия, забоялся, что к академикам в карманы начну лазить. Потом. «колеса», — я показал на свои огромные ботинки. — Видите: на крокодилов похожи. И наверно… для художника ростом не удался.

Более веских причин для своего провала я не мог придумать. Глаза у меня опять защипало, и я поскорее закурил махорку.

— Засыпал тебя, корешок, стерва профессор? — сказал мне Колдыба Хе-хе-хе, широко открывая единственный глаз.

Он отвел меня в сторону, спросил, понизив голос:

— Этот самый… коректор академии… четырехглазый?

— В очках, — подтвердил я.

— Лады. — Колдыба Хе-хе-хе сплюнул сквозь зубы. — Теперь мне все понятно. Тот заведующий профессор не принял тебя из зависти: видит, что талантливый и всех там гривастых забьешь в академии. — Он решительно подтянул штаны култышкой, закончил просто: — Достанем финку и порежем эту гадюку тонкомозгую, а сами подорвем на волю.