— …Понравился, — продолжал дядя Шура, снимая перчатки. — Только, понимаешь ли, Виктор… рассказ не подходит «Другу детей» по теме. Он не злободневен. Советской общественности уже не интересно читать о том, как беспризорники зайцем раскатывают на экспрессах, воруют, нюхают кокаин. Об этом много было сказано в свое время и… не хуже твоего. Теперь читатель требует книг о том, как бывшие воры перековываются в честных людей. Вот, например, в семи километрах от Харькова, в Куряже, есть трудовая колония. Мы тебя можем перевести туда, и редакция совершенно уверена, что со временем — ну, так через годик — ты сумеешь дать нам интересный очерк о ней. Как ты на это посмотришь?

Да никак. Опять сочинять? Ну нет — дураков теперь мало! Уж если за две недели моя тема вдруг потеряла злободневность, то что же случится за тот год, который я проживу в Куряжской колонии? Может, к тому времени советская общественность заинтересуется африканскими львами, так мне их тоже изучать?

Мы переглянулись с Колдыбой Хе-хе-хе, и он лаконично подытожил:

— Все интеллигенты из редакций паразиты. Разве они допустят хоть одного золоторотца пролезть в честные фраера?

— Допускали, — улыбнулся дядя Шура.

— Кого?

— Всех, кто добивался этого упорным трудом. Максима Горького, Свирского, Шаляпина.

Опять Максим Горький! Кто же это наконец такой? Но чтобы не показаться невежественным, я воздержался от замечаний.

— Это случайные случаи, — сказал Колдыба Хе-хе-хе, и по его глазам я с удивлением увидел, что он знал, кто такой Максим Горький.

— Фактура, — авторитетно подтвердил и Пашка Резников — Кого назвали, дядя Шура: Горький, Шаляпин, Свирский! Они все самородки.

Уж Пашка-то знает: грамотей.

Я решил расспросить его на досуге об этих «самородках», да все как-то забывал. Потом стало не до этого: к нам в ночлежку пришли представители ячейки Украинского Червонного Креста и «Друга детей» при Управлении южных железных дорог. Это были двое весьма солидных мужчин и дама в шляпе и фетровых ботах; оказывается, их организация решила взять на воспитание беспризорника. В канцелярии им порекомендовали меня: рисует, любит книжки, работает младшим санкомом в изоляторе, дерется редко — добродетелей к тому времени у меня накопилась куча. Согласие на этот раз я дал гораздо охотнее, чем в Новочеркасском интернате.

При прощании с корешами мы обнялись.

— Все санкомовцы разлетаются, — сказал Колдыба Хе-хе-хе, криво улыбаясь, и легонько ткнул меня култышкой в грудь, словно выпроваживал за порог изолятора. — Один я тут остался… командовать симулянтами, «страдающими нутром». Ну, да заведующий обещал, что скоро определит меня вахтером на завод… жуликов ловить. Еще, Витек, встретимся с тобой фраерами.

— Пашка ж остается, — сказал я. — Забыл? Колдыба Хе-хе-хе насмешливо прищурил здоровый глаз, сплюнул:

— Похоже, и он нарезает с ночлежки. Признался: вчера написал маханше и отчиму, чтоб простили.

Я удивленно глянул на Резникова. Правда? Он чуть-чуть покраснел и промолчал.

Очень тепло расстался я с дядей Шурой. Вручая мне подарок — «Детство Темы» Гарина, он посоветовал:

— Больше читай классиков, Виктор. Такими русскими великанами, как Лев Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, восхищается весь земной шар. Выбрось совсем из головы дешевую американскую дрянь про сыщиков и бандитов: это жвачка для обывателей. Заходи в гости, квартиру мою ты знаешь. Может, опять надумаешь писать рассказы — буду рад помочь.

Опекуны поселили меня у председателя ячейки «Друг детей» Мельничука на Проезжей улице в конце Холодной горы. Первые дни жизни я всецело был занят новыми ощущениями; спал на самой настоящей простыне, каждый день умывался с мылом, ничто не ползало по моей рубахе, хоть по привычке я все-таки чесался.

Учиться я поступил в железнодорожную школу на Рудаковке, недалеко от вокзала. Невольно мне вспомнился Новочеркасск, бывшая Петровская гимназия, старый товарищ Володька Сосна; лишь вот теперь, почти шесть лет спустя, наконец докарабкался до пятого класса! И сейчас мне приходилось много, упорно корпеть над уроками. Зато каждый день я опять мог наедаться досыта, щеки мои налились румянцем. Товарищи давно стали для меня ближе родни, поэтому в школе я вскоре обзавелся множеством новых друзей. Постепенно начал забывать о ночлежке, беспризорничестве.

Год миновал незаметно. В зимние каникулы одноклассники стали звать меня на каток. Я охотно бы пошел, но где взять коньки? И тут опять вспомнил о дяде Шуре: поканючить у него? О писательстве я давно забыл, но вдруг «прорежет»? Ночь прошла в горячей спешке; к утру я закончил новый рассказ о скитаниях на воле и отправился к Фурманову. Жил Фурманов на Конторской, недалеко от мутноводной Лопани, сжатой гранитными берегами. Я вырос, был в начищенных хромовых сапогах, в бобриковом коричневом реглане. Свои каштановые спутанные кудри причесал на пробор — совсем взрослый городской парень.

Дядя Шура обрадовался мне. Комнату он занимал небольшую, со скромной мебелью; вдоль стены от пола к потолку тянулись полки, заставленные книгами в старых переплетах, на столе темно желтел человеческий череп. Бывший воспитатель предложил мне стул, проговорил весело, с легким укором:

— Я уж потерял надежду тебя увидеть.

— Да все как-то некогда, — неловко ответил я. Свою беспризорную жизнь я теперь старался забыть. — Ну как у вас в ночлежке? Пашка Резников не бросил строчить стишки?

— Он давно у матери в Донбассе на станции Переездной. Да, ведь это уже без тебя случилось? Ему выслали из дома деньги на билет, и он уехал. Между прочим, одно стихотворение я помог Павлу напечатать в «Друге детей».

Вон как! Поэтом стал? Изменился небось? Признает ли, если встретимся? Значит, родичи его простили?

— А Колдыба Хе-хе-хе как? По-прежнему заворачивает изолятором?

Дядя Шура слегка нахмурился.

— Скверно он кончил. Помнишь, в прошлом году к нам на Малую Панасовку временно поселили несколько уличных девчонок? Так вот Милорадов, или, как вы его называли, Колдыба, спутался с одной из них, украл у кассира портфель с деньгами и бежал на «волю» вместе с этой… Ирой или Клавой, не помню. Точных подробностей не знаю: ведь уже в ночлежке не работаю, занимаюсь медициной.

Судьба кореша сильно огорчила меня. Чтобы пере-менить разговор, дядя Шура спросил, как живу я.

Я выставил кверху большой палец правой руки:

— На большой с присыпкой.

— Прочитал «Детство Темы»?

Я замялся. Ну что интересного в том, как жил генеральский сынок? Начхать мне на него с телеграфного столба! Вот если бы это был какой-нибудь вождь апахов Голубая Лиса или король сыщиков Нат Пинкертон — такую книгу я прочитал бы с удовольствием. (Вообще, на мой взгляд, русские писатели сочиняли очень незанимательно.) Но я помнил, что Фурманов не признает «американскую» литературу, и не стал распространяться о своих вкусах.

— Сейчас, дядя Шура, все больше нажимаю на геометрию, — сказал я, стараясь принять свободный тон и держаться с воспитателем на одной ноге. — Вот, между прочим, рассказик сочинил. Вы не передадите его в журнал «Друг детей»? Скажите редактору, что полного гонорара мне не нужно, отдам всего за три хруста. К воскресенью коньки вот так нужны. — Я чиркнул себя ребром ладони по горлу.

Фурманов поджал губы, забарабанил пальцами по столу.

— Это лишь и понудило тебя взяться за творчество?

Я смутился. Ну и чудорез дядя Шура! А что же еще может заставить человека нырять пером в чернильницу? Для чего люди вообще работают? Ясно: чтоб зашибить монету, хорошо одеться, выпить рюмочку. Кто станет проливать пот за здорово живешь? Конечно, приятно при знакомстве с фасоном объявить:

«Я — писатель из журнала». Все и рот разинут, каждому лестно посмотреть на тебя, пожать руку. Неужели дядя Шура этого сам не понимает?

— Ясно, не из-за одних коньков, — забормотал я. — Просто взялся посочинять, да и все.

— Значит, потянуло немножко? А до этого ты ничего не писал?