Я, дрожа, совал ему в рот чайную ложку и боялся, как бы он снова не лягнул меня сапогом. Когда Новиков немного затих, я спросил у названой матери:

— Он не сбесился? Чего это он говорит?

— Поди, мальчик, спать. Я теперь сама управлюсь.

Она выпроводила меня и закрыла дверь, так что у меня в передней осталась только узенькая полоска света; подслушивать было неудобно. Пол был деревянный, холодный, я стоял босиком, и от страха у меня не попадал зуб на зуб. Отчим снова стал выкрикивать про конский завод, про схороненное золото, родовое княжеское имение и вперемежку сыпал словами на каком-то незнакомом языке.

Сколько прошло времени, я не знаю. Наверно, стояла глухая полночь — с улицы не доносилось ни звука. Когда в большой комнате все затихло, я решил бежать. Кто бы ни был этот припадочный тип: нэпман, людоед или дореволюционный барин, — я не хотел у него оставаться ни за какие коврижки. Только впотьмах я никак не мог разглядеть, куда положил новую одежду. В старом барахлишке мне не хотелось возвращаться в интернат: ребята засмеют.

Скоро я отыскал шапку, но она почему-то не лезла на голову и вообще стала выше. Потом я нашел левый ботинок и по оторванной подметке определил, что это мой приютский; правый ботинок куда-то запропастился, и я надел пока один. Ладно уж, в чем ни выскочить, абы уцелеть. Вытянув руки, я долго блуждал по комнате в надежде отыскать новые штаны или хотя бы дверь, пока не загремел стулом. Я бросился на постель, затаился.

«И зачем я, разнесчастный, кинул интернат? Там бы меня не стали резать на студень».

Сдерживая слезы, я крепко сжимал в кулаке вилку. Что это никто не идет по мою душу? Для виду я решил притвориться, будто сплю, а когда открыл глаза, светило утро.

Сквозь заколоченную ставню солнце просунуло в комнату свою ослепительную золотую шпагу, на улице радостно орали воробьи: «Жив, жив, жив». Я сел и огляделся: новые штаны висели тут же над подушкой, а то, что я принял за шапку и пытался надеть на голову, оказалось муфтой. На пороге гостиной стоял «отец», глядя на мою ногу, обутую в старый ботинок, весело говорил:

— Одеваешься, сынок? Опорки-то эти брось, щеголяй уже в бурках.

Смуглое лицо его было тщательно выбрито, но круги под глазами выступали и под слоем пудры, а у виска темнела запекшаяся кровь. Новиков дал мне янтарную щеточку и показал, как надо чистить зубы; сперва мне это понравилось, потом я наглотался зубного порошка, и меня чуть не вырвало.

После завтрака меня сводили в баню, одели во все новое, и мои ночные страхи и сомнения прошли. В самом деле: если «родичи» мне купили новые штаны, не жалеют колбасы, чаю, то, стало быть, не собираются резать на холодец. Я хотел сбегать к сестрам в приют, похвастаться, как ловко мне подстригли затылок; за эту ночь я уже, наверно, немного потолстел, — но меня не пустили.

Весь день я протомился взаперти, жуя, что попадало под руку. С наступлением сумерек вновь накатила тревога: не откармливают ли меня, как рождественского индюка, чтобы стоил подороже? Теперь я хорошо изучил дверной запор, выход из полуподвала на пустырь: в случае бегства не запутаюсь. Ночью я опять решил бодрствовать. В соседней комнате все никак не гасили свет, слышались шаги, тихий говор, скрип открываемых корзин, чемоданов. Что это там делают названые родители? Я лежал на старом пальто, застеленном простыней, и щипал себя за щеку, больно дергал за волосы: боялся заснуть.

И опять не выдержал.

На рассвете меня неожиданно разбудил сам отчим. Он стоял одетый, словно совсем и не ложился в постель, но выглядел свежим, бодрым.

— Подымайся, сынок. На улице извозчик ждет: уезжаем.

— Куда? — пробормотал я спросонья. «Отец» засмеялся.

— Все туда же. С земли, дружок, никуда не денешься, от людей никуда не уйдешь. Слыхал поговорку: рыба ищет где глубже, а человек где лучше? Одевайся поживее.

Посреди комнаты я увидел упакованные корзины, чемоданы, саквояжи. «Отец» вышел в большую комнату, и они стали с женой о чем-то шептаться. Открыв дверь, кликнули меня. Названая мать поспешно повернулась ко мне спиной: кофточка ее была расстегнута, и она чего-то распарывала под грудями. Лифчик? Я знал, что женщины «для моды» носят лифчик. «Зачем паханы разбудили? Зачем? — опять на меня напали страхи. — Наверно, хотят завезти, чтобы ни сестры, ни приютские огольцы не отыскали». Я решил в дороге держать ухо востро и запомнить весь путь.

— Оголи живот, — приказал мне «отец». — Зачем?

— Оголи, тогда и узнаешь.

Я повернулся лицом к окну, задрал рубаху на голову и стал глядеть через ситцевый подол, что он будет делать. Если пырнет в живот ножиком, я лягну его ногой и что есть силы заору «караул!». Названая мать приветливо улыбнулась мне: кофточка ее была уже застегнута, и она обеими руками держала длинный плоский сверток, зашитый в полотно. «Отец» крепко обвязал его мне вокруг живота и долго оправлял рубаху, чтобы не было заметно снаружи. Сверток был тяжелый и теплый, как будто его только что сняли с голого тела.

— Смотри, Боря, — сурово и торжественно сказал «отец». — В этом свертке очень важные документы. Не потеряй. От них зависит весь наш достаток.

Наскоро позавтракав, мы стали выносить из квартиры чемоданы, корзины, саквояжи. Я тихонько сунул в карман кусок колбасы и остаток булки. Перед нашим домом в промозглом тумане смутно обрисовывался экипаж, извозчик в синей поддевке. Я зевал и сонно поеживался. Вещи погрузили, мне указали место на козлах, и крупный гнедой мерин бодро зацокал копытами по булыжной мостовой. Прощай, Новочеркасск! Вот памятник атаману Платову, Московская улица — сколько раз я тут ловил «кузнечиков»! Вот здание бывшего Офицерского собрания, где помещался читальный зал. Одна за другой потянулись пустые знакомые улицы, черные, полуголые тополя, сонные дома с опущенными жалюзи.

Поехали мы почему-то не на городской вокзал, а за три версты на полустанок Хотунок и там сели в чадный вагон, переполненный мешочниками. В то время по стране шныряли разные подозрительные люди (вроде нашей «семьи»): контрабандисты, спекулянты, нарушавшие торговлю; отряды особого назначения производили в поездах обыски.

«Отец» наставительно сказал мне:

— Как увидишь, что пришли чекисты, — скрывайся в уборную: ты маленький, тебя пропустят. А если и туда постучатся, лучше выброси сверток в унитаз, но чтобы он никому не попал в руки. Понял? Никому!

Сидеть на полке мне было неудобно: сверток давил живот, и, тайком ощупав его, я обнаружил, что документы почему-то твердые и круглые, вроде золотых монет или перстней с камнями. Всю дорогу я не отлипал от окна и на каждой остановке выбегал прочитать название станции. Эх, и велики наши донские степи: казалось, год тянись на колесах — и не увидишь конца-края. За Воронежем, когда я стоял в тамбуре, с площадки ко мне шагнул дюжий бородатый верзила в опорках, жуликовато огляделся:

— А ну, пацан, дай-ка шапку померить. Он сунул мою кубанку себе за пазуху; я удивленно разинул рот. Босяк показал мне увесистый грязный кулак:

— Не хочешь, детка, вон туда, под колеса? Так завяжи язычок в узелок.

Однако скрыться в другой вагон бородач не успел: из-за моей спины внезапно выступил «отец», спокойно ему посоветовал:

— Примерил, а теперь отдай. У мальчишки вон уши замерзли.

Босяк почесал затылок и разочарованно вернул мне шапку.

Новиковы следили за каждым моим шагом, и когда я сидел в уборной, «отец» где-нибудь поблизости курил папиросу и любовался природой. Но убегать с их драгоценностями я не собирался. Куда? К старшему брату в Урюпино? Или обратно в интернат? Заблужусь. Да и на улице меня все равно обобрали бы золоторотцы.

Скоро названые родители сами сняли с меня сверток: мы добрались до Киева, и лихач на дутых шинах покатил нас по широким асфальтовым улицам, обсаженным каштанами, мимо златоглавых монастырей, многоэтажных зданий и величественных памятников.

— Мать городов русских, — растроганно сказал «отец», покачиваясь в фаэтоне. — Купель православия.