Однажды, наткнувшись на черепаху, я заметил, что она роет ямку в рыхлой почве около песчаного бугорка. Когда я подошел, она уже вырыла ее на порядочную глубину и, видно, рада была отдохнуть и слегка подкрепиться цветками клевера, после чего опять принялась за работу, гребла землю передними лапами и отталкивала ее панцирем к одной сторонке. Я не был вполне уверен, какую цель она преследовала, поэтому не пытался ей помочь, а просто лежал среди вереска на животе и наблюдал. Через некоторое время, набросав уже целую горку земли, черепаха внимательно оглядела ямку со всех сторон и, очевидно, осталась довольна. Затем она повернулась, поместила над ямкой заднюю часть своего тела и как бы в счастливой рассеянности отложила туда десяток белых яиц. Я был вне себя от радости и удивления, сердечно поздравил ее с таким важным событием, а она глядела на меня в задумчивости и глотала воздух. Потом черепаха начала сгребать землю обратно, чтобы засыпать яйца, и плотно приминать ее, пользуясь при этом очень простым способом: поместившись над взрыхленным местом, она несколько раз хлопнулась животом о землю. После своей тяжелой работы мадам Циклоп отдохнула и приняла от меня остатки клевера.

Я оказался в довольно затруднительном положении. Мне безумно хотелось взять одно яйцо для своей коллекции, но сделать это в присутствии черепахи я не мог, опасаясь, что она, сочтя себя оскорбленной, выроет остатки яиц и съест их или сотворит еще что-нибудь не менее ужасное. Поэтому я сидел и терпеливо ждал. Разделавшись с клевером и чуточку вздремнув, черепаха удалилась наконец в заросли кустарника. Некоторое время я шел за нею следом, пока не удостоверился, что о возвращении она и не помышляет, потом бросился к гнезду и осторожно вырыл из ямки одно яйцо. Величиной оно было примерно с голубиное, овальное по форме и в шероховатой известковой скорлупе. Я опять примял землю над гнездом, чтобы черепаха ничего не заподозрила, и торжественно понес свою добычу домой. Там я осторожно выдул из яйца клейкий желток, а скорлупку поместил среди других образцов своей коллекции, положив ее в маленькую коробочку со стеклянной крышкой. Этикетка на ней гласила: «Яйцо греческой черепахи (Testudo greaca). Снесено мадам Циклоп».

В течение весны и в первые дни лета, пока я изучал любовные похождения черепах, дом наш заполнялся нескончаемыми потоками друзей Ларри. Не успевали мы со вздохом облегчения проводить одних, как прибывал новый пароход, раздавались автомобильные гудки и цокот копыт, на дороге появлялась вереница такси и извозчиков, и дом наш снова наполнялся людьми. Случалось, что новая партия гостей прибывала раньше, чем мы успевали выпроводить предыдущую, и тогда наступало настоящее светопреставление. По всему дому и саду бродили поэты, прозаики, художники и драматурги, они спорили, рисовали, пили, печатали на машинке, сочиняли. Эти простые, милые люди, как описал нам их Ларри, отличались, все до одного, необыкновенной эксцентричностью и были так высокообразованны, что с трудом понимали друг друга. Одним из первых прибыл поэт Затопеч, невысокий плотный человек с орлиным носом, гривой серебряных волос по самые плечи и со вздутыми, скрученными венами на руках. Он явился к нам в широком черном плаще и черной широкополой шляпе, в экипаже, набитом ящиками вина. Голос его сотрясал дом, когда он ворвался туда в развевающемся плаще и с бутылками в руках. За все время пребывания у нас красноречие его не иссякало ни на минуту. Он говорил с утра до поздней ночи, выпивал невероятное количество вина, мог задремать везде, куда бы ни приткнулся, и по-настоящему никогда не ложился в постель. Несмотря на свои уже весьма немолодые годы, Затопеч нисколько не утратил интереса к прекрасному полу, со старомодной обходительностью ухаживал за мамой и Марго, и в то же время ни одна деревенская девчонка во всей округе не была обойдена его вниманием. Он старался настичь их в оливковых рощах, расхаживая там в своем взлетающем плаще и с бутылкой вина в оттопыренном кармане, громко хохотал и выкрикивал всякие нежные словечки. Даже Лугареция не избежала опасности. Всякий раз, как она протирала пол под диваном, он норовил ущипнуть ее сзади. Правда, это оказалось некоторым благодеянием — она забыла на время о своих болезнях и, когда появлялся Затопеч, вспыхивала и начинала игриво хихикать. Наконец он уехал. Так же как и при приезде, он завернулся в плащ и с царственным видом откинулся в экипаже. Пока лошадь спускалась с холма, Затопеч посылал прощальные приветствия и обещал в скором времени вернуться к нам из Боснии и привезти еще вина.

В следующем нашествии принимали участие три художника: Жонкиль, Дюран и Майкл. Жонкиль выглядела и говорила, как настоящая кокни, этакая дуреха с челкой. Долговязый Дюран имел всегда мрачный вид и такие слабые нервы, что чуть не подскакивал в воздух, если с ним неожиданно заговаривали. Майкл, напротив, был маленький, толстый человечек, похожий на переваренную креветку, с копной темных курчавых волос. Единственное, что объединяло этих людей, было их постоянное стремление работать. Жонкиль, впервые переступив порог нашего дома, выразила это вполне определенно, чем сильно удивила маму.

— Я приехала сюда вовсе не для отдыха, — объявила она. — Я приехала сюда работать, и мне ни к чему всякие там пикники, вы понимаете?

— А… э… нет, нет, конечно нет, — ответила мама с таким виноватым видом, будто она собиралась устроить специально для Жонкиль роскошный пир среди миртов.

— Просто чтоб вы знали, — пояснила Жонкиль. — Я не хочу нарушать тут порядка, понимаете? Мне надо только немного поработать.

После этого она сразу отправилась в сад, облачилась в купальный костюм и спокойно продремала на солнышке все время, пока они у нас были.

Дюран, как он нам сообщил, тоже собирался работать, только сначала ему надо было привести в порядок свои нервы. Последние события, сказал он, вывели его из строя, совершенно вывели из строя. Когда он был в Италии, ему вдруг безумно захотелось создать шедевр. Хорошенько поразмыслив, он решил, что миндальные деревья в полном цвету могут дать некоторый простор его воображению, и потратил немало времени и денег, разъезжая по деревням в поисках подходящего сада. В конце концов он нашел как раз то, что нужно. Обрамление было великолепное, миндаль цвел в полную силу. Дюран лихорадочно схватился за кисти и к концу первого дня полностью нанес основу на полотно. Уставший, но довольный, он собрал вещи и вернулся в деревню, а утром, после крепкого сна, почувствовал прилив новых сил и сразу помчался в сад заканчивать картину. И там он онемел от ужаса, потому что все деревья в саду стояли голые и мрачные, а земля вокруг была густо усыпана белыми и розовыми лепестками. Видно, за ночь весенний ветер посбивал весь цвет в садах, в том числе и в саду Дюрана.

— Я был убит, — сообщил он нам дрожащим голосом и с глазами, полными слез. — Я поклялся, что никогда в жизни не возьмусь за кисть… никогда! Но постепенно я пришел в себя… Теперь у меня лучше с нервами… Со временем я снова начну рисовать.

Это печальное событие, как мы потом узнали, произошло два года назад, и Дюран все еще не оправился от него.

Майклу у нас не повезло с самого начала. Увлеченный колоритом острова, он с восторгом объявил нам, что собирается писать большое полотно, где будет схвачена самая сущность Корфу. Ему нетерпелось приступить к работе, но тут, на его беду, у него начался приступ астмы. И также на его беду, Лугареция оставила на стуле у него в комнате одеяло, которым я пользовался вместо седла, когда ездил верхом. В середине ночи мы все вдруг проснулись от шума. Можно было подумать, что где-то душили целую свору ищеек. Еще не очнувшись от сна, мы сошлись в комнате Майкла и увидели, как он хрипит и задыхается, и по лицу его градом катится пот. Марго побежала греть чайник, Ларри отправился за коньяком, Лесли стал открывать окна, а мама снова уложила Майкла в постель и, так как он был теперь весь в холодном поту, заботливо накрыла его тем самым одеялом. К нашему удивлению, несмотря на все принятые меры, Майклу стало хуже. Пока он еще мог говорить, мы задавали ему вопросы об этом недуге и его причинах.