— Мама! — шепнула я, когда мы мыли посуду. — Мы же не останемся жить у тетушки Марии, правда?

— Ты знаешь, я начинаю думать, что у нас нет другого выхода, — ответила мама. — Лавиния не вернется, это ясно, а одна тетушка не может.

— А как же твоя работа? И вообще нам с Крисом через две недели в школу! — сказала я.

Я постоянно напоминаю ей про Криса. Она не обращает внимания.

— В школу можно устроиться и здесь, — отмахнулась мама. — А работу мне, само собой, придется бросить.

Просто не верится, как весело она об этом сказала!

По спине у меня побежали мурашки — словно кто-то положил сзади на шею ледяную ладонь: я поняла, насколько основательно тетушка Мария поработала с мамой.

— Мама, — проговорила я. — Она совсем не беспомощная. Ты же сама говорила. Устрой ее в дом престарелых.

— Мидж! Разве можно быть такой злючкой! Если вырвать ее из привычной обстановки, она будет ужасно страдать! — сказала мама.

— Да ну? Я вот уже страдаю, потому что меня вырвали из привычной обстановки! — сказала я. — Мама, я хочу домой!

— Ты еще маленькая, — рассмеялась мама. — Ко всему приспособишься.

Проще с туманом за окном бороться, честное слово. У тумана, правда, оказалось одно преимущество. Сегодня миссис Ктототам к нам не нагрянули — одна Бенита Уоллинс. Она уселась, вытянув толстые забинтованные ноги через ковер, и сказала мне:

— Я слышала, ты все что-то пишешь. Собираешься стать журналисткой, да, дорогая?

— Я собираюсь стать знаменитым писателем, — ответила я.

Очаровательная Бенита засмеялась. Из всех миссис Ктототам она самая жизнерадостная, но от ее смеха такое чувство, будто она только что обругала тебя последними словами.

— Я учусь этому искусству у других знаменитых писателей, — добавила я, словно отвечая на оскорбление. — Я знаю наизусть сотни стихов и всего прочего.

— Давай послушаем какое-нибудь стихотворение, — недоверчиво предложила прекрасная Бенита.

— Во дни моей юности нас учили художественной декламации, — сказала тетушка Мария. — Встань прямо, как полагается, дорогая, и не опускай голову, когда говоришь.

По-моему, они были уверены — сейчас я опозорюсь. Поэтому я встала и прочитала мое самое любимое стихотворение под названием «Лепанто», его написал Честертон. Оно ужасно длинное. Я знаю его с начала до конца. В нем полно прекрасных строк — например, «Смех его, знак радости, предвестник беды» и «Встал с сомнительного трона невеликой страны, встал последний рыцарь, снял доспех со стены». У меня прямо сердце щемит, когда дон Хуан Австрийский отправляется на войну, куда не хотят идти все остальные короли. Жаль, что здесь, в Кренбери, нет последнего рыцаря Европы и некому прийти к нам на помощь. Разве что мистер Фелпс.

Когда я дочитала стихотворение, повисло ледяное молчание. Тетушка Мария сказала:

— О, у тебя, оказывается, завидная фотографическая память, дорогая. Может быть, вспомнишь что-нибудь более уместное?

В жизни ей больше ни строчки не прочитаю! А впрочем — нет, еще как прочитаю. «Тэма О’Шентера» Бернса. Там все про ведьм, правда, шотландский акцент дается мне плохо.

Глубокой ночью в сад пришел Крис и стал выть.

Я не сразу его услышала. Разбудил меня не он, а Лавиния, которая от ужаса вонзила в меня полный набор когтей. Она стала словно гнутые спицы в клубке мохера — так перепугалась. Я перекатилась на бок — чего она теперь-то боится?! А потом услышала. Это самый зловещий и потусторонний звук на свете. От него у меня внутри все перевернулось, а волосы встали дыбом. Я подумала: «Призрак!» — и юркнула под одеяло, как Лавиния.

Потом я снова услышала вой, тоненький, переливчатый, и поняла, кто это. Наверно, в гены человеческой расы встроено что-то такое, что подсказывает: это воет волк, даже если последнего волка в Британии застрелили двести лет назад.

Я выпрыгнула из постели. «Замолчи, дурачина, — подумала я. — Разбудишь Элейн, а она прикажет Ларри застрелить тебя из своего заячьего ружья!» Я так боялась Элейн, что забыла про страшных призраков и темноту. Вой раздался снова, когда я была уже на лестнице, и у меня словно крылья отросли. Я ринулась в темноте в комнату Криса, оббежала стол с лампой, даже не заметив, и очутилась у окна.

Комната Криса как раз над кухней, и эркер выдается в сад. Туман рассеялся, осталась только ясная темно-синяя ночь и луна, яростно метавшаяся среди облаков. Мне было хорошо видно Криса — он стоял посреди лужайки. Светлый узкий силуэт, похожий на собачий, ноги немного длиннее, чем у немецкой овчарки, голова небольшая и заостренная. Он поднимал голову — собирался завыть еще раз. Я в панике боролась с окном, чтобы открыть его и заставить Криса замолчать.

Он меня услышал. Я увидела, как голова у него склонилась, когда уши уловили шорох. Поневоле забываешь, насколько чуткие у зверей уши. Я думаю, он ждал меня, надеялся, что я услышу его. Мне удалось поднять оконную раму, только когда он бросился к дому — все быстрее, быстрее. Сначала я перепугалась. Потом вовремя сообразила, что он собирается делать, и успела посторониться. На краю кухни есть угольный погреб с покатой крышей, куда Крис недели две назад таскал уголь — почти полдня на это потратил. Я услышала сильный удар лапами о деревянную крышу, а потом Крис уже до середины оказался в комнате. Он едва не промахнулся задними лапами и на миг заскреб ими по стене, и я уже собиралась его хватать и втаскивать. Но потом у него все получилось, и он спрыгнул на пол, прижался ко мне и стал тихонько поскуливать.

— Ой, Крис! — шепнула я. — Вот здорово!

Он такой несчастный, просто ужас. Я сразу это увидела. Шкура у него была еще мокрая от дождя и тумана, и я понимала, что он мерз целый день и целую ночь. Но это не главное. Главное — ему стыдно. Он знает, что он волк, и его это бесит. Его бесит, что он так сильно пахнет, когда мокрый. Я это поняла, потому что, пока я зажигала лампу, он то и дело переставал поскуливать и с омерзением лизал себе шкуру там и сям. Его бесит, что у него есть хвост. Когда я зажгла лампу, он крутанулся на месте и цапнул себя за хвост, чтобы я поняла, как он его бесит.

— Я знаю, — сказала я. — Только мне не придумать, как заставить ее превратить тебя обратно.

Это он и сам понимал. Посмотрел на меня так, словно ничего другого не ждал и знает, что обречен. Хотя у него серые волчьи глаза и черный нос, он по-прежнему вылитый Крис, и выражение лица у него как у Криса. Он очень молодой, тощий, всеми брошенный волк.

— Есть хочешь? — спросила я.

Уши у него сразу встали торчком. Он умирает от голода. Не уверена, что у него хватает духу убивать зверей и птиц и есть их сырыми.

Печенья в кашпо не осталось, и пришлось красться вниз. Я жутко боялась, что тетушка Мария проснется, но она не проснулась. По-моему, к середине ночи она спит гораздо крепче. В ту ночь, когда я удирала от призрака, она тоже не проснулась.

В кухне Крис выхлебал миску молока, очень шумно и неопрятно — наверное, еще не научился толком лакать, — а я натащила ему разной еды, все, что нашла. Салат он отпихнул носом, но все остальное съел, даже помидор. Он съел сырые сардельки, сырой бекон, мороженую котлету, холодный йоркширский пудинг и кусок сыра.

— Тебе плохо не станет? — прошептала я.

Он помотал головой и с надеждой посмотрел на меня. Еще не наелся. Я попыталась скормить ему кукурузные хлопья, но их он только расчихал по всему полу. Похоже, с кукурузными хлопьями волки не в ладу. Тогда я нашла сардины, которые мама припасла для Лавинии, и много остатков торта. Крис слопал все, пока я ползала по полу, подметала хлопья и следила, чтобы на линолеуме не осталось следов от лап. Я уже привыкла так делать — из-за Лавинии.

И тогда Крис великолепно потянулся — качнулся назад, вытянув передние лапы, а затем медленно поднялся, и словно бы волна прокатилась по всему его телу и по обеим задним лапам по очереди. И встряхнулся, чтобы показать мне, как ему полегчало. Мех у него распушился, стал гуще и даже вроде бы заблестел. Крис не серый, скорее пестрый, сверху шерсть у него темнее, а снизу желтоватая, а на остальной шкуре цвета перемешаны. Он дернул головой — пойдем, мол, со мной — и проворно и деловито затрусил через столовую. Я услышала, как он мягко скачет по лестнице наверх, и задула свечку и бросилась следом.