Если Зорька и Ундина заведовали садом, то моей вотчиной были кухня и примыкающая к ней гостиная. Медные горшки позвякивали над моей головой, как ветряные колокольчики. Тесто для вареников я раскатала еще вчера вечером, так что оставалось лишь присыпать руки мукой и нарезать его на аккуратные ромбики. В ларе со льдом дожидался поднос с бледным, слипшимся фаршем. Не помню, когда успела сделать начинку, но, видимо, когда-то успела – на кухню не заходил никто, кроме меня и нашего шипохвостого чудовища, забегавшего поискать на столе крошки или слизнуть длинным колючим языком жир со сковороды.

Пока вареники закипали, я отрезала два толстых ломтя черного хлеба и намазала их маслом. Затем покрошила две луковки, смаргивая слезы, поджарила и высыпала к вареникам. У стены стояли три пузатых бочки с квашеной капустой; я зачерпнула из одной, заляпав маринадом рукав, и вывалила капусту на тарелку. Затем положила к вареникам сметану и налила стакан молока.

Закончив, я сунула ложку в рот. Под мягким, насыщенным вкусом сметаны и кислинкой капусты чувствовалась навязчивая терпкость лука, жаренного в масле. Я облизывала ложку до тех пор, пока не остался лишь вкус голого, чуть заржавевшего металла.

Я отнесла поднос в гостиную и поставила на стол, отделанный орехом. Четыре металлические ножки оканчивались копытцами – стол всегда напоминал мне Индрика, присевшего в траве и жадно щиплющего Зорькин шалфей. Выдохнув, я утерла со лба пот.

В этот момент люстра над головой закачалась, как ивовые ветви на ветру, а деревянные половицы заскрипели под тяжелыми батюшкиными шагами.

Он медленно спустился по лестнице, по-прежнему в халате и бархатных шлепанцах. Батюшкины руки напоминали белых пауков, костлявые пальцы крепко сжимали перила. Пояс халата обматывал худосочную талию два раза – примерно так моряки в порту приматывали паруса к мачтам, чтобы корабль не раскачивало от ветра.

Сухо чмокнув меня в лоб, батюшка уселся на диван и окинул взглядом поднос. В его взгляде читалось привычное угрюмое смирение. Мешки под глазами были такими большими и темно-синими, что могли сойти за ридикюль какой-нибудь богатой дамочки.

– Спасибо, Марленикен, – сказал он.

– Не за что, батюшка.

Он всегда так благодарил меня, что я не могла на него сердиться. Ни за те часы, что он воровал у меня, отправляя мыть тарелки и наливать уксус в бочки с капустой. Ни за то, что, в отличие от сестер, уродившихся в матушку, я видела в его лице смутное отражение собственных черт. Как минимум, такой же длинный нос с низкой переносицей и резкой горбинкой, явственно оливковый оттенок кожи и легкую раскосость бледно-карих глаз.

Поговаривали, что батюшка когда-то был красавцем, но наложенное проклятие иссушило его, сделало похожим на лубочную резьбу. Теперь в его облике улавливалось нечто нечеловеческое, а редкие улыбки выглядели неестественно, будто и впрямь были вырезаны по дереву.

– В следующий раз положи к вареникам сыру, – попросил батюшка. – И слив. У нас есть сливы?

Я напряглась. «…А еще говорят, что глаза ему кто-то вырвал и засунул вместо них сливовые косточки…»

– В смысле те черные с желтым отливом?

– Нет, конечно же нет, не дури. Ты же не дура, Марленикен. Я не собираюсь есть ядовитые ягоды, хотя они мне и не навредят. У нас ведь и синяя слива растет.

– Да, точно. – Я моргнула. – Можно варенья сварить.

– Вот я его с млинцами и поем. – Батюшка облизнул лезвие ножа.

Я пристроилась напротив, сложив руки на коленях, и наблюдала, как исчезает еда. Крошки и капли застревали у батюшки в бороде – пережитке тех давних времен, когда Совет Чародеев еще не распустили.

Всякий, кому Совет выдавал лицензию на колдовскую деятельность, получал вместе с ней новое звание и какую-то произвольно выбранную черту, отныне не позволявшую чародею скрывать свой статус. У Тетки Вийки были желтые кошачьи глаза и дополнительные веки, прикрывавшие их, словно длинные шторы. У батюшки росла пронзительно-синяя борода. Он отращивал ее подлиннее, чтобы прикрыть обвислые щеки, растянувшиеся в первые дни проклятия, – тогда он едва ли не целиком проглатывал головки сыра и буханки черствого хлеба, полагая, что сможет заглушить неутолимый голод.

Теперь обязанность кормить батюшку легла на мои плечи. Но сколько бы он ни ел, его желудок все равно ныл после каждой трапезы. И худобу его уже ничем нельзя было прикрыть – костяшки пальцев проступали через кожу, как пузырьки воздуха в тесте для пирога. От этой мысли мне становилось так невыносимо грустно, что мой собственный живот начинал сочувственно урчать. Доем остатки черного хлеба и капусты, когда батюшка закончит завтракать.

Пока он ел, в окна струился зеленоватый свет – солнце пробивалось сквозь густую вязь листьев. Воскресенье было моим любимым днем недели: клиенты не приходили, в доме царили тишина и покой и мы с сестрами молча занимались своими делами. Впрочем, не то чтобы клиенты сильно досаждали: количество посетителей в последнее время сократилось настолько, что это заметила даже я. Зорька с Ундиной тоже шептались об этом, но никто из нас троих не осмеливался заговорить об этом с батюшкой. Зная, какую цену он заплатил, чтобы наша семья осталась единственными чародеями в Обле, было бы жестоко намекать, что эта жертва перестает окупаться.

Я приказала себе не переживать об этом. Сестры были куда смышленее и куда красивее меня, а папа умел вести дела – втроем они наверняка придумают способ завлечь новых клиентов.

Если бы Совет Чародеев до сих пор существовал, Ундину официально записали бы в ведьмы воды, хоть «ведьма» из нее была так себе. Она могла прозревать будущее, глядя в гадательную чашу или в полированные донья серебряных подносов. Как мы с Зорькой частенько шутили, все способы гадания Ундины выглядели как бесконечное созерцание себя любимой. Ее предсказания выходили такими же мутными, как стоячая вода в пруду, но даже так к ней одной приходило куда больше клиентов, чем к нам с Зорькой вместе взятым. Пока Ундина во все глаза таращилась в гадательную чашу, клиенты во все глаза таращились на нее.

Однако ни один из них не смел ее касаться. Ундина походила на первый зимний снег, и никто не желал становиться тем грешником, кто запятнает это белоснежное совершенство.

Я на нее не особо обижалась. В любой сказке старшие сестры – злые, а Ундина была еще не самой злой из всех. Ей по праву рождения полагалось безжалостно давить на меня своей красотой.

Зорьку же Совет Чародеев определил бы в травницы – и вот она в своем деле толк знала. Она варила лечебные припарки, заживлявшие раны лучше любых пиявок или кровопусканий, и даже могла намешать такой настой, от которого еще целый час будешь ходить, не помня себя от радости. Или, например, такой, чтобы твой враг, невзначай проглотив его вместе с похлебкой, на долгое время сошел с ума и рвал на себе волосы до тех пор, пока яд не выветрится.

За такие настои Зорька получала щедрые пригоршни рублей и варила их только самым доверенным клиентам – как правило, это были нервные, суетливые жены с чахоточными мужьями. Зорька была прекрасна: ее длинные черные волосы переливались на солнце, как вороново крыло, а глаза имели глубокий фиолетовый оттенок. Но большую часть времени она ходила перемазанная землей, пахнущая полынью и кошачьей мятой, к тому же всегда носила при себе массивные садовые ножницы. Их лезвия поблескивали у ее бедра, как ножи, так что и ее не смел коснуться ни один мужчина.

В саду послышался шум, и голые ветки застучали в окно так, словно кто-то просил впустить его. Я поднялась на ноги и выглянула сквозь белую дымку цветущей груши. Один из наших безглазых воронов клевал недозрелую грушу, маленькую и вытянутую, как слезинка. Гоблин скребся в двери сарая, требуя его выпустить. А у ворот толклись двое мужчин.

– Батюшка, – позвала я, побледнев от страха. – Там кто-то есть.

– Небось очередные родинянские землемеры, – откликнулся тот, отламывая кусок хлеба с маслом и принимаясь его жевать. – Или миссионеры. Не обращай на них внимания – сами уйдут.