Я бежала домой, потому что чувствовала, как горло у меня сжимается: чувствовала, что должна плакать, что от этих стихов мне стало вдруг очень, очень больно, потому что они красивые. Дома я долго плакала, потому что я люблю его. Я не спала всю ночь, потому что всю ночь предо мной стояло его лицо и не узнающие меня, ставшие вдруг чужими глаза. Как мог он вдруг, сразу забыть меня?..
Теперь у меня такое чувство, точно я не могу глубоко вздохнуть: мысли так быстро несутся, так толпятся и осаждают меня, что нет времени дышать. Я никак не могу справиться, не могу понять, а сказать некому. Почему он дважды встретился мне и два раза узнал меня или принял за кого-то?
Если он безумный, то почему называет меня — Станка, оба раза Станка, именно тем словом, которое там на могиле… Тем словом, что так часто бродило у меня в голове под музыку «Пиковой дамы», когда я встретила его. Зачем я не узнала его имени… Как это ужасно — не знать имени, как страшно любить безумного.
Он спросил меня, там ли я умерла.
Мне стало жутко тогда от этого вопроса: казалось, только безумный может так спросить. Но теперь мне порой кажется, что это так и было, что, может быть, я жила когда-то, и мы любили друг друга, а теперь он узнал меня. Неужели это возможно и это не сон, не сказка?..
Неужели, если мы уже связаны прошлым, если в громадном мире мы встретили друг друга, неужели я потеряю его?
Ведь это такая случайность, эта встреча, что может быть, бывает раз в тысячу лет, и разве другие могут так любить, как те, что уже любили когда-то, и разве они не заслужили права на счастье после долгой-долгой разлуки?..
Я не пошла в университет сегодня: после вчерашнего сразу я не могу, мне кажется, встретить его; я была уверена, что не встречу, а потому не пошла на лекции, но долго бродила по улицам. Уже смеркалось, когда я зашла в какую-то церковь. Только что отслужили панихиду, и люди расходились. Я молилась в одном темном уголке у лампадки, где никого не было. Там на ризе Божьей Матери был большой алмаз. Желтое пламя лампадки колебалось на нем, и он ярко отсвечивал разноцветными искрами. Я долго смотрела на него и какое-то неведомое состояние овладело мной.
Сперва как будто полусон, и глаза мои, кажется, полузакрылись. А тогда все вдруг поплыло. Алмаз куда-то уплывал и я за ним, и ничего больше я не видела, кроме алмаза. Потом как будто бы легкий пар стал отделяться от его граней, и вдруг в этом паре я увидела его лицо, как тогда в театре, когда у меня был обморок. И как тогда, я потянулась к нему, потому что это было дорогое, мое знакомое, давно не виданное лицо, и радость, что я вновь увидела его, начала заполнять меня так сильно, что, казалось, я не могу дышать и дышу все медленнее и все ближе приближаюсь к этому дорогому лицу, и туман становится все светлее, лицо уплывает, и я плыву за ним.
Потом что-то сильно стукнуло (кажется, сторож скамейкой), мне показалось, что я падаю, и все исчезло.
Я встала и взглянула на икону; мне почудилось, так ясно почудилось, что у нее глаза Анютки. Совсем глаза бедной девочки смотрели на меня, такие, как были у нее перед смертью.
Анютка, ты теперь ведь все знаешь: скажи мне, так ли это, или это сказка, сон такой, от которого останется одно бесконечное мучение… Скажи мне, Анютка, разве ты не можешь ответить?..
Опять я упала пред иконой и плакала, и молилась, но никто не ответил мне. Только сторож ходил, тушил свечи; они жутко трещали, и все темнее становилось…
Я вышла на улицу. Что со мной было в церкви? Я не знаю, но чувствую, что чем-то связана с ним, чем-то большим, чем случайная встреча. Ведь в старину верили в это, и теперь в Индии разве целый народ не верит?..
Если бы я не узнала его, если бы не чувствовала, что он имеет право на меня, то разве я могла бы позволить ему вчера все то, что было?..
4 ноября.
Сегодня я так не рада была, что проснулась: что-то хорошее снилось ночью, а в окно сразу глянула отвратительная, серая осень. Моя комната выходит в сад. Туман в саду оседает на деревьях и с обнаженных ветвей медленно стекают капли. Кое-где почерневший лист еще держится и шатается на ветке. Какое счастье там, на юге, в той стране, где если и бывает туман, то теплый, голубой, как дымка, и должно быть, луч солнца скоро прокрадывается сквозь эту легкую дымку и упадает на зеркально гладкое море с легкой белой пеной по краям. Должно быть, только после смерти я попаду в эту страну, там, где Анютка. О, Боже мой, сколько раз с тех пор, как я уехала из дома, давала себе слово не писать и не думать об этой стране, потому что всегда я плачу и всегда особенно больно чувствую свое одиночество и свою беспомощность.
Неужели же богатые люди могут жить в этой холодной осени, ходить по этим грязным улицам, когда им так легко уйти отсюда?
А Эрик? был бы он со мной? Откуда у меня это имя? Буду так называть его, потому что тяжело, когда не знаешь имени, а это имя мне нравится. Все равно, что оно иностранное. А может быть, ему не понравится?
Почему я так пишу? Должно быть, я уверена, что увижу его. Ведь говорил же он: я только тебя люблю, Станка. Какое хорошее имя — Станка.
Вот уже два дня, как я хожу на лекции и ищу его. Надя Шатова сидит возле меня и что-то говорит мне, но я ее не слышу, и что говорят с кафедры, я тоже не слышу. Я все думаю и говорю с ним мысленно:
— Эрик, почему ты ушел? Ты разве не узнаешь меня? Я Станка, твоя Станка. Ты помнишь, мы жили с тобой когда-то? Помнишь? Ты приди в себя, ты ведь узнал меня. Разве теперь ты другим стал, Эрик, ты не думаешь, не вспоминаешь обо мне?
Ведь это ты писал: «Волосы Станки цветут хризантемами, палевым склоном на плечи».
Почему ты ушел, Эрик?
И тогда я слышу, как он грустно шепчет:
— Я не знаю, Станка, не знаю… Мне очень тяжело жить, потому что моя жизнь — это расплата.
Я долго-долго говорю и слушаю, как он все отвечает: «Я не знаю, Станка», а я все говорю и спрашиваю, и забываюсь совсем, пока резкий звонок при окончании лекции не заставляет меня очнуться.
7 ноября.
Случилось, что один из профессоров читал два часа. Поэтому во время перерыва многие остались в аудитории. Тогда я случайно подслушала разговор двух студентов.
— Что-то того психопата титулованного давно не видно в университете.
— Недавно Володька видел.
— Где?
— На «Пиковой даме». Еще, брат ты мой, какой мастер ухаживать.
— Неужто? Это любопытно. А выглядит тихоней.
— Тихоня, а барышню сейчас на руки подхватил. На «Пиковой даме» одной дурно стало. Публика заволновалась вокруг. Откуда ни возьмись, наш психопат явился, на руки подхватил и давай тащить в уборную.
— Вот тип. Ха-ха-ха!
— В уборной, говорят, столбняк на него нашел сдуру…
— Вот чудак. Хорошенькая, небось… Ха-ха…
— Володька говорит, красавица. Если б он раньше подоспел, то сам бы ее понес, а то только через щелку подглядывал. Титулованный стоит над ней в уборной, глаза выпучил… Володька смотрел, смотрел, не дождался, чем там кончилось, потому что действие началось…
— Еще, пожалуй, женится.
— У него уже есть невеста. Говорят, маменька женит, тоже смазливенькая блондиночка.
Боже мой, как это больно. Я гнала мысль о ней до сих пор и сама себе не смела признаться. Теперь я должна об этом думать. Эрик, разве ты не одну Станку любишь?
Я выбежала из аудитории и опять кое-как пробралась в сад. Я знала, что его там нет, но мне почему-то хотелось пойти в оранжерейку. Там оказались люди. Куда идти? Весь сад в мокром тумане. Неужели он теперь с ней? Может быть… Нет, нет, это тот, другой, про которого он говорил, что не любит его.
«Я только тебя люблю, Станка…»
Такая тоска стиснула мне сердце, что я не могла идти домой. Там одинокая, скучная комната… Я ходила по улицам и долго искала ту церковь, где была давеча. Только случайно я нашла ее, потому что не знаю города. Это был субботний день. Служили вечерню. Было очень много народа, и вся церковь освещена. У той иконы оказались совсем другие глаза. Я долго стояла среди толпы. Хор пел что-то такое красивое, какое я никогда не слыхала. Детские чистые голоса херувимов пели про «надежду и утешение». Долго, долго все тянулась одна нота такая светлая и высокая, как золотой крест на вершине купола. Голоса смятенные, скорбные, нараставшие снизу, звучавшие глубокой мольбой, все толпились вокруг этой ноты, все тянулись к ней, высокой и чистой, как золотой крест на голубом небе; они зарождались издали, усиливались, приходили и уходили, точно длинная вереница богомольцев перед святыней. Иногда этих голосов было так много, точно вся толпа в церкви пела: тогда они морем скорби и мольбы заливали всю церковь и тянулись к куполу, и тогда она уносилась выше, эта светлая нота, словно хотела поднять скорби земные к самому небу, к недосягаемому небу, где страна надежды и утешения…