— По правде говоря, не знаю, как и быть. Надо нам искать друзей при дворе. Людей, которые восхищены вашими работами и заступятся за вас перед папой Адрианом. А тем временем — если только я могу дать вам совет — вы должны заканчивать ваших четырех «Пленников» и везти их в Рим. Хорошо бы вам собрать все, что вы создали для надгробия Юлия, в одно место…
Спотыкаясь, как слепой, Микеланджело вернулся к себе в мастерскую, — его сильно лихорадило и тошнило. Слухи о нависшей над ним катастрофе разошлись по всей Флоренции. К нему стали являться друзья: Граначчи и Рустичи предложили свои кошельки с золотом, кое-кто из семейств Строцци и Питти вызвался съездить в Рим похлопотать за него.
Он был обложен, как зверь, со всех сторон. Наследники Юлия, собственно, и не интересовались деньгами, им надо было наказать Микеланджело за то, что он, не закончив гробницу Ровере, принялся за работу над фасадом и часовней Медичи. Когда в письме к Себастьяно Микеланджело высказал желание приехать в Рим и завершить гробницу, герцог Урбинский отверг это предложение. Он заявил:
— Мы не хотим уже никакой гробницы. Мы хотим, чтобы Буонарроти явился в суд и подчинился его приговору.
И Микеланджело понял тогда, что есть разные степени крушения. Три года назад, когда кардинал Джулио вызвал его из Пьетрасанты и приостановил работы над фасадом, он, Микеланджело, понес тяжелый урон, но все же он был в силах вновь взяться за резец, изваять «Воскресшего Христа» и начать «Четырех Пленников». Теперь он стоял перед истинной катастрофой; на сорок восьмом году жизни он будет лишен всего своего имущества и ославлен как человек не способный или не желающий исполнить заказ. Ровере постараются заклеймить его как вора, взявшего у них деньги и ничего не создавшего взамен. Ему придется жить без работы все то время, пока Адриан будет папой. Путь его как художника и человека будет закончен.
Он бродил по окрестностям города, разговаривая сам с собой, кляня всяческие козни и интриги врагов, сетуя на жестокость слепой судьбы. Часто он не сознавал, где находится, — мысли его метались от одной фантастической идеи к другой: то он решал бежать в Турцию, куда его уже вторично звал его друг Томмазо ди Тольфо, то ему хотелось тайком уехать к французскому двору и начать там новую жизнь под чужим именем; он мечтал отомстить всем, кто его обижал и мучил, рисуя себе, как он жестоко с ними расправится, и произнося страстные речи, — у него были все признаки больного, страдавшего тяжелым душевным недугом. Он не мог спать по ночам и не мог сидеть за столом во время еды. Ноги несли его куда-нибудь в Пистойю или в Понтассиеве, а мысленно он находился в Риме или в Урбино, в Карраре или во дворце Медичи, бранясь, обвиняя, изобличая, нанося удары, не в силах забыть несправедливость и унижение или примириться с ними.
Он смотрел, как убирают урожай, как на вымощенных камнем токах обмолачивают цепами пшеницу, как, срезают гроздья винограда и давят его на вино, как мечут в стога сено и укрывают его на зиму, как собирают оливы и обрезают деревья, листва которых постепенно становилась желтой. Он был вконец истощен, его рвало после еды, как в те дни, когда он вскрывал в монастыре Санто Спирито трупы. Снова и снова он спрашивал себя:
«Как это случилось? Когда я стал таким одержимым, когда проникся такой любовью к мрамору и ваянию, любовью к своей работе? Когда я забыл все остальное на свете? Что со мной происходит? Когда я выбился из общего уклада жизни?»
«Что за преступление я совершил, о Господи! — кричал он уже не про себя, а вслух. — Почему ты покинул меня? Зачем я иду по кругам Дантова Ада, если я еще не умер?»
И, читая «Ад», он находил в нем строки, порождавшие у него такое ощущение, будто Данте создал эту книгу, чтобы описать его, Микеланджело, жизнь и участь:
Целыми днями слонялся он по улицам, далеко обходя многолюдные площади, шумные рынки и ярмарки; все это напоминало те дни, когда, он расписывал плафон Систины и плелся по вечерам домой, пересекая площадь святого Петра; ему казалось теперь, что люди смотрят на него пустым взглядом, не замечая. У него было жуткое чувство, будто он ходит среди живых как привидение.
— Чего мне не хватает? — спрашивал он у Граначчи. — Я близко знал многих пап, получал от них огромные заказы. У меня есть талант, энергия, душевный жар, самодисциплина, целеустремленность. В чем же мой порок? Чего мне недостает? Благоволения фортуны? Где люди находят это таинственное снадобье — дрожжи удачи?
— Переживи дурные времена, caro, — и ты опять будешь весел, жизнь принесет тебе и добро и радость. Иначе ты сгубишь себя, сгоришь, как гнилое полено, брошенное в огонь…
— Ах, Граначчи, ты опять за свое: переживи дурное время. А как быть, если твое время уже кончилось?
— Сколько лет твоему отцу?
— Лодовико? Около восьмидесяти.
— Вот видишь. Жизнь у тебя прожита только наполовину. Так и с твоей работой — она тоже сделана лишь наполовину. Тебе не хватает веры в Божий промысел.
Граначчи был прав. Микеланджело спас один лишь Господь Бог. Не справясь с тяжким недугом, который мучил его почти два года, папа Адриан скончался и ждал теперь себе воздания на небесах. Коллегия кардиналов спорила и торговалась, идя на всяческие посулы и сделки, в течение семи месяцев… пока кардинал Джулио де Медичи не нашел достаточно сторонников, чтобы добиться своего избрания. Только подумать — кузен Джулио!
Папа Клемент Седьмой подал весть Микеланджело сразу же после своей коронации: Микеланджело должен возобновить работу над часовней.
Он был подобен человеку, который перенес опаснейшую болезнь и уже смотрел в лицо смерти. Теперь он пришел к мысли, что все, что происходило с ним прежде, до нынешних дней, — все было восхождением вверх, а все, что происходит теперь, — это уже нисхождение, закат. Но если он не в силах управлять и распоряжаться своей судьбой, зачем он рожден? Ведь Господь Сикстинского плафона, простерший десницу к Адаму, чтобы зажечь в нем искру жизни, обещал своему прекрасному творению свободу как неотъемлемое условие существования. Микеланджело начал высекать свои аллегорические фигуры для капеллы как существа, которые тоже познали тяжесть и трагичность жизни, постигли ее пустоту, ее тщету. Деревенский люд говорил: «Жизнь дана, чтобы жить». Граначчи говорил: «Жизнь дана, чтобы ею наслаждаться». Микеланджело говорил: «Жизнь дана, чтобы работать». «Утро», «День», «Вечер» и «Ночь» говорили: «Жизнь дана, чтобы страдать».
Давид Микеланджело был юным, он знал, что он одолеет самые трудные преграды и добьется всего, чего захочет; Моисей был мужем преклонных лет, но обладал такой внутренней силой, что мог сдвинуть горы и придать четкий облик целому народу. А эти новые создания, над которыми Микеланджело сейчас трудился, были овеяны печалью и состраданием, они как бы спрашивали человека о самом мучительном и неразрешимом: для чего, для какой цели призваны мы на землю? Для того только, чтобы прожить положенный срок? Чтобы пройти тот путь, который проходит каждый в беспрерывной чреде существований, передавая бремя жизни от одного поколения к другому?
Раньше он заботился прежде всего о мраморе, о том, что он может из него высечь. Теперь его интерес был сосредоточен на чувствах людей, на том, как ему передать и выразить сокровенный смысл жизни. Раньше он обрабатывал мрамор, теперь он как бы сливался с ним. Он всегда стремился к тому, чтобы его статуи выражали нечто значительное, но и «Давид», и «Моисей», и «Оплакивание» — все это были отдельные вещи, замкнутые в себе. В часовне же Медичи он обрел возможность разработать в группе статуй одну объединяющую тему. Мысль, которую он вдохнет в изваяние, будет для него гораздо важнее, чем все его искусство, все мастерство работы.