Однако Клариссу он здесь не нашел. А Марко оказался в толпе: он был вместе с родственниками и двумя девицами, явно из тех, на которых его семейство благосклонно смотрело как на возможных невест, — они льнули к Марко, цепляясь за его руки справа и слева. Микеланджело заметил и ту пожилую женщину, которая сопровождала Клариссу на улицах, а также горничную Клариссы и еще несколько ее слуг: они пили и закусывали, расположившись на траве позади коронационного помоста Королевы Любви. Но и тут Клариссы нигде не было, как он ни старался ее найти.

А потом он, очнувшись, понял, что помост Королевы Любви и шум разряженной толпы уже где-то далеко-далеко позади. Он быстро шагал по дороге, ведущей к вилле Клариссы, ноги несли его туда будто сами. Что он там будет делать, он не знал. Не знал, что будет говорить, как объяснит свои приход, когда ему отворят ворота. Весь трепеща, он не то шел, не то бежал по лощине между холмами.

Ворота во двор оказались незапертыми. Он пошел к парадной двери, потянул за молоток, постучал снова и снова. Он уже решил про себя, что вилла пуста и что он поступил глупо, как вдруг дверь приоткрылась. За нею стояла Кларисса, ее золотистые волосы были рассыпаны по спине, ниспадая почти до колен, лицо было чистое, без следов румян, и чуть пахло мылом, на шее и в ушах никаких украшений; она показалась Микеланджело еще более красивой, чем раньше, и тело ее, полуголое, близкое, еще желанней.

Он сделал шаг вперед. В доме не слышалось ни единого звука. Кларисса задвинула засов у двери. И вдруг они приникли друг к другу, прижимаясь коленями, бедрами, грудью, в жадном поцелуе сливая воедино свои сладкие, влажные губы, стискивая друг друга так, что в их объятии билась и трепетала сама сила жизни, и уже не сознавая, не помня, где они и что с ними происходит.

Она провела его в спальню. Легкая ткань пеньюара не скрывала ее фигуры. Гибкая, тонкая талия, с пунцовыми кончиками сосков упругие груди, златоволосый венерин холмик — все до подробности уже заранее видели его глаза рисовальщика: перед ним была женская красота, созданная для любви.

Это было так, словно он живыми, пружинящими ударами резца проникал в глубь белоснежного мрамора, исподволь направляя эти удары, пробивающие телесно-теплую плоть глыбы, снизу вверх, словно он, занося молоток, говорил себе коротко-решительное «Пошел!», бросал вслед за молотом тяжесть всего своего тела и врывался все глубже и глубже в борозды и складки податливой, мягкой живой ткани, пока не наступало головокружительное, как взрыв, последнее мгновение и вся его текучая, стремительная сила, вся его нежность, желание, страсть не изливались в творимую форму и пока мраморный блок, созданный для того, чтобы его ласкала рука истинного скульптора, не отвечал, не отзывался на это, отдавая свой затаенный внутренний жар, и всю плоть свою, и свою текучую силу, пока, наконец, скульптор и мрамор взаимно не проникали друг в друга, не становились единым целым — мрамор и человек в органическом слиянии, дополнив и завершив друг друга в том величайшем проявлении творчества и любви, какое только знают люди.

После памятного майского праздника Микеланджело закончил рисунки к статуе Прокла, который был убит у ворот Болоньи в 303 году, в расцвете молодости и сил. Он изваял его подпоясанным, в тунике, стараясь не закутывать могучую грудь святого и крепкие, мускулистые ноги. Все было тут анатомически верно и убедительно. Лепя модель из глины, он чувствовал, как обогатил его опыт работы над «Гераклом»: он сумел теперь передать ощущение силы и в бедрах, и в бугристых, толстых икрах Прокла — глядя на статую, зритель чувствовал, что такая грудь и такие ноги могли быть лишь у отважного воителя, у стойкого, несгибаемого бойца.

Затем, отбросив всякое стеснение, он при помощи зеркала, в спальне, стал лепить для лица святого свой собственный портрет: вмятина на носу, широкие плоские скулы, широко расставленные глаза, спадающие на лоб пряди густых волос, пристальный, твердый взгляд, выражающий готовность к схватке — с кем? С недругами Болоньи? С врагами искусства? Или с врагами самой жизни? А разве это, по сути, не один и тот же враг?

Трудясь над мрамором и думая лишь о том, как точнее направлять и нести удары своего резца, Микеланджело забывал Винченцо, забывал его землисто-оранжевое лицо и руки, его хриплый, тягучий голос. Он щурил глаза, защищаясь от летящей крошки, неотступно вглядывался в рождающиеся формы изваяния и снова ощущал себя высоким и крепким. Облик Винченцо в его сознании стал как бы бледнеть и уменьшаться, а потом исчез совсем, к тому же и сам кирпичник больше не появлялся близ церкви.

Когда полуденное солнце нагревало воздух слишком сильно и работать на закрытом душном дворе было тяжело, он обычно брал карандаш и бумагу и выходил на площадь перед церковью. Присев на прохладный камень подле рельефов делла Кверча, он освежал душу тем, что зарисовывал ту или другую фигуру — Господа Бога, Адама, Еву или Ноя; он пытался хотя бы отчасти понять, как удавалось делла Кверча вдохнуть в свои образы, едва проступавшие на плоской поверхности истринского камня, столь глубокие эмоции, такую драматичность и отблеск живой жизни?

Жаркое лето проходило в работе: с рассветом Микеланджело был уже на ногах и трудился до вечерних сумерек; прежде чем приняться за трапезу, открыв свою корзинку, где лежали колбаса салями и хлеб, он не выпускал инструмента из рук в течение шести часов. По вечерам, когда подступавшая темнота искажала и скрадывала объемы и плоскости высекаемой фигуры, он набрасывал на нее мокрое полотнище, переносил в мастерскую и надежно запирал дверь, потом шел к мелководной широкой реке Рено и не спеша купался. Возвратясь в особняк Альдовранди, он смотрел, как в ниспадавшем, будто полог, на равнины Эмилии темно-синем небе, сияя, загорались звезды.

Винченцо исчез, но исчезла и Кларисса. Из беглого замечания Альдовранди Микеланджело понял, что Марко увез ее на жаркий сезон в свой охотничий домик в Апеннинах. Семейство Альдовранди тоже уехало на летнюю виллу в горы. На большую часть июля и весь август Болонья замерла, словно пораженная чумой, окна у лавок были закрыты железными ставнями. Микеланджело остался во дворце лишь с двумя дряхлыми слугами, которые боялись покинуть дом по старости. Альдовранди он видел только в те редкие дни, когда тот, густо загоревший на горном солнце, приезжал присмотреть за своими делами. Однажды он привез поразительное известие из Флоренции. Как только он заговорил об этом, его короткие вздернутые брови в недоумении поползли вверх:

— Ваш фра Савонарола начал вести игру в открытую. Он объявил войну папе!

— Речь идет, видимо, о таких же ответных мерах, какие принял Лоренцо после того, как папа отлучил Флоренцию от церкви?

— Ах, тут совсем другое. Савонарола действует по чисто личным мотивам и хочет сразить папу насмерть.

И Альдовранди прочитал выдержку из последней проповеди Савонаролы в Соборе: «Когда вы видите, что голова здорова, вы вправе сказать, что здорово и тело; но когда голова больна, надо проявить заботу о теле. Точно так же, если глава правительства полон честолюбия, похотлив и наделен всеми другими пороками, то знайте, что наказание ему не заставит себя долго ждать… Когда вы видите, что Господь позволяет главе церкви погрязнуть в грехах и преступлениях, то верьте же, что тяжкая кара скоро обрушится на весь народ!»

Микеланджело воспринял это гораздо спокойнее, чем ожидал Альдовранди, так как настоятель Бикьеллини давно говорил ему, что конечная цель Савонаролы — свергнуть папу.

— И чем же на такие речи ответил папа?

— Он вызвал Савонаролу в Рим, чтобы тот объяснил свои пророческие откровения. Но Савонарола отказался ехать, сказав при этом так: «Все благонамеренные и благоразумные жители города видят, что мои отъезд отсюда нанесет великий ущерб народу и будет мало полезен вам в Риме… Я уверен, что в интересах той миссии, которую я исполняю, все, что препятствует моему отъезду, возникло по воле божьей и, следовательно, не в воле божьей, чтобы я сейчас покинул это место». Железная логика, не правда ли? — с усмешкой спросил Альдовранди.