В другую колонку она заносит квартплату от жильцов. Она не хочет быть несправедливой: просто чтобы все было точно, и она готова вычесть доход от жильцов из взносов за дом.

Ей уже лучше. Вот что ей нужно: мелкие цели, проекты, чтобы все время чем-то себя занимать. Другие женщины вяжут. Она даже чувствует какую-то тень той легкости, про которую собирается потом рассказывать знакомым. А может, все и вправду будет не так плохо. Свобода от набора чужих правил, от этого постоянно страдальческого взгляда, который еще хуже, чем постоянная пилежка. Жить с Натом — все равно что с огромным увеличительным зеркалом, в котором все ее недостатки раздуты, искажены. Фасеточные глаза. Она неизменно чувствовала, как ее измеряют набором доморощенных ист-йоркских мерок, его набожная мать с монашеской физиономией, с этими ее ужасными пластмассовыми тарелками и постоянным запахом старой шерсти и рыбьего жира. Теперь Элизабет свободна от этого. В мусорные дни ей придется самой выносить мешки с мусором, но она, пожалуй, готова с этим примириться.

Четверг, 7 апреля 1977 года

Леся

Лесе трудно вставать по утрам. В доисторическую эпоху, когда она жила с Уильямом, можно было полагаться на него. Ему нравилось приходить на работу вовремя. Еще ему нравилось вставать. Он быстро принимал душ, растираясь приспособлением, больше всего похожим на инструмент средневекового флагеллянта, являлся из душа розовый, как резиновая утка, шел в кухню на поиски пшеничных хлопьев с молоком, вытирал волосы полотенцем, делал набеги на спальню, чтобы растолкать Лесю и стянуть с нее одеяло, оголив ноги.

Но сейчас, когда она одна в маленьком стылом доме, ей приходится силой выталкивать себя на холод, высовывая ноги по одной из-под одеяла, — точно двоякодышащая рыба, поневоле покидающая свой застойный пруд. В доме нет мебели, голые стены не лучатся ей в ответ, дом сосет из нее последние жалкие остатки энергии. Она чувствует, что теряет вес, а дом жиреет.

Иногда, глотая растворимый кофе с синтетическими сливками, жуя черствый кекс с отрубями, она подходит к двери гостиной посмотреть на кучки опилок, произведенные Натом. Он говорит, что гостиная — единственная комната в доме, куда поместятся его станки. Хотя ни один из этих станков на самом деле еще не доставлен, Нат принес кое-какие ручные инструменты и несколько недоделанных лошадок-качалок, и даже провел тут пару часов, что-то опиливая и ошкуривая. Эти кучки опилок ее утешают. Они означают, что Нат собирается сюда переехать, хотя бы в теории. Вступить во владение.

Он очень осторожно объяснил, почему до сих пор спит в доме, который она считает домом Элизабет. Леся выслушала, пыталась слушать, но не понимает. Она чувствует, что ее втянули во что-то запутанное и сложное, смутное, безнадежно искривленное. Она не в своей стихии. Если бы она управляла ситуацией, все ходы были бы конкретными, прямыми. Она сама — прямая. Она любит Ната; поэтому она ушла от Уильяма и будет жить с Натом. Почему же Нат до сих пор с ней не живет?

Он утверждает, что живет. Он даже пару раз оставался на ночь, и после второй ночи, поглядев утром, как он хромает по кухне, морщась всякий раз, когда выпрямляет спину, Леся сдалась, выжала до капли свой бюджет и купила подержанный матрас. Вроде как покупаешь скворечник; скворца не заставишь в нем поселиться.

— Мой настоящий дом — здесь, — говорит Нат. А однажды, положив голову ей на живот, сказал: — Я хочу от тебя ребенка. — И быстро поправился: — С тобой. — Потом сказал: — Я хочу, чтобы у нас с тобой был ребенок, — но Лесю так поразил смысл фразы, что она не обратила внимания на формулировки. Не то чтобы ей особенно хотелось завести ребенка, во всяком случае — не прямо сейчас; она пока не знает, хочется ли ей этого; но желание Ната ее растрогало. Он считает ее не только желанной, но и достойной. Она села, приподняла его голову, благодарно обняла.

Но она не может объяснить разрыва между тем, что он, по его словам, чувствует, и тем, что он делает. Она не понимает, как его признания в любви — которым она верит! — согласуются с простым фактом его отсутствия. Его отсутствие — свидетельство, улика. Оно затвердело в ней камушком, тугим комочком, который она всюду носит с собой в животе, под ложечкой.

Она взбирается по серым ступеням Музея, проходит мимо билетеров и спешит вверх по лестнице в зал эволюции позвоночных, повторяя свой ежедневный маршрут: человеческий череп, саблезубый тигр в своей смоляной яме, освещенные сцены подводной жизни с голодными мозазаврами и обреченными аммонитами. Дверь в ее кабинет открывается в стене, которая служит куском дна древнего моря. Почти все остальные служебные помещения Музея имеют обычные двери; Лесе нравится, что ее дверь замаскирована под камень. Раз уж она не может жить в пещере, чего ей сейчас больше всего хотелось бы (медитация, хлеб и вода, никаких сложностей), она довольствуется и этим.

Она стала приходить позже, но и уходит позже, иногда в половине восьмого или в восемь, корпит над каталогами, щурится, сгорбившись, разглядывая этикетки и карточки, мысленно бродя меж берцовых костей, плюсневых костей, осколков реального мира. Она отдыхает на этих мелких деталях; сосредоточившись на них, она больше не слышит тихого шума в голове, словно там возится живой зверек, попавший в ловушку. Кроме того, она оттягивает возвращение в пустой дом.

Если она оказывается вечером дома одна, она бродит. Открывает стенной шкаф во второй спальне и стоит, уставившись на четыре забытые проволочные вешалки, думая, что надо бы что-то сделать с пожеванными рваными обоями и мышиным пометом на полу. Она пытается заставить себя делать что-то полезное, например, фруктовым ножом отскрести желтые месторождения минералов на задней стенке унитаза; но, как правило, через полчаса обнаруживает, что сидит на том же месте, глядя в пространство, и нисколько не продвинулась в работе. Теперь она понимает, что в жизни с Уильямом, хоть та и казалась беспорядочной, была своя рутина. Рутина держит, словно якорь. Без нее Леся плавает в пространстве, в невесомости. Ната можно не ждать, он не появляется раньше десяти вечера.

Пройдя через дверь в свой закуток, она обнаруживает там Элизабет Шенхоф.

Леся к этому не готова. Она старалась не появляться в кафетерии, избегать тех дамских туалетов, которые может посещать Элизабет, и вообще любых углов, где ее можно случайно встретить, и предполагала, что Элизабет тоже старается ее избегать. Она не чувствует за собой вины, ей нечего прятать. Ей просто кажется, что вряд ли им есть что друг другу сказать.

И вот Элизабет тут, сидит в Лесином кресле и любезно улыбается, словно это ее кабинет, а Леся — посетительница. Ее сумочка стоит на столе — на лотке с костями угрей, ее свитер накинут на спинку стула. Она как будто хочет спросить: «Чем я могу быть вам полезна?»

Но она говорит:

— Я принесла заявки сама. Внутренняя почта очень медленно ходит.

В закутке нет другого стула; некуда поставить. Элизабет словно заняла все свободное пространство. Леся пятится и упирается спиной в диаграмму на стене — разноцветные прямоугольники геологических периодов. Динозавры — сто двадцать миллионов лет песочно-желтого; человек — красная черточка. Она — волоконце, молекула, ион, затерянный во времени. Но и Элизабет тоже.

Она просматривает листы, которые протянула ей Элизабет. Им нужно что-нибудь для витрины в метро, по возможности — нога со ступней. Лесе придется обсудить это с д-ром Ван Флетом, выбрать образец, изъять его под расписку.

Хорошо, — говорит она. Элизабет, должно быть, открутила термостат, потому что Леся плавится; ей отчаянно хочется снять пальто, но она чувствует, что если сейчас отвернется, то что-то проиграет. К тому же ей нужно покрытие, слой изоляции между ней и Элизабет.

Я считаю, нам надо многое обсудить, — говорит Элизабет, все еще улыбаясь. — Я думаю, нам надо работать сообща. Это в интересах каждого из нас, не так ли? Леся знает, что Элизабет имеет в виду Ната, а не ископаемые ноги. Но Элизабет говорит таким тоном, будто речь идет о каком-то благотворительном проекте, концерте в пользу бедных, церковной распродаже. Леся не считает Ната благотворительным проектом и не имеет никакого желания его обсуждать.