Он хочет сказать Лесе, что она все воспринимает слишком серьезно; но не может, потому что одна из вещей, к которым она относится серьезно, — он сам. Элизабет уже давно не воспринимает его всерьез, и он сам, возможно, тоже. Только не Леся; и она не может по-другому. Он не помнит, чтобы его когда-нибудь слушали так внимательно, даже когда он говорит банальности или мимоходом отпускает какое-то замечание. Как будто он говорит на иностранном языке, который Леся едва понимает. Она думает, будто он знает что-то такое, что и ей нужно узнать; она воспринимает его как старшего. Это льстит, но в то же время пугает; он не может полностью открыться, обнажить перед ней свое замешательство или тщательно запрятанное отчаяние. Он никогда не рассказывал ей, как болтался по ночам вокруг телефонных будок, раз за разом набирал ее номер и вешал трубку, когда она отвечала. Трус, слабак.

В спальне, которую он уже начинает в мыслях называть их спальней, она сверкает для него одного, как тонкий белый месяц. Увидев ее красоту, он сделал ее прекрасной. Но что, если она откроет истину? То, что он считает истиной. Что он — лоскутная тряпка, железный дровосек, сердце — подушечка с опилками.

Он думает про то, как она ждет его, где-то в ином месте, на острове, в субтропиках, где не душно, морской ветерок развевает ее длинные волосы, за ухом красный цветок шиповника. Если ему повезет, она дождется этого, дождется того дня, когда он доберется туда и они будут вместе.

(Хотя на берегу, на внушительном расстоянии, как бы он ни старался, неизменно стоит еще одна хижина. Он пытается ее как-нибудь убрать, но она тоже из здешних мест. Для детей и, конечно, для Элизабет. Кто о них позаботится, если не он?)

Суббота, 9 июля 1977 года

Элизабет

Элизабет, разутая, стоит перед бюро и причесывается, глядя в зеркало в дубовой раме. Воздух влажен и недвижен, хотя окно широко открыто. Подошвы опухли и болят; она надеется, что у нее никогда не будет вари коза.

В стеклянном овале, за своим собственным лицом, застывшим и, кажется ей, одутловатым в приглушенном свете, она различает очертания своего лица, каким оно будет через двадцать лет. Двадцать лет назад ей было девятнадцать. Через двадцать лет ей будет пятьдесят девять.

Сегодня ее день рождения. Рак. В деканате Скорпиона, как сообщила ей одна претенциозная дура на последней рождественской вечеринке в Музее. Кто-то из отдела текстиля, ситец в цветочек, травяной чай. Со вчерашнего дня земля сделала один оборот, и теперь Элизабет тридцать девять лет. Возраст Джека Бенни [3]6, возраст анекдотов. Если кто-нибудь спросит, сколько ей лет, и она ответит, они решат, что она паясничает и врет. Джек Бенни, конечно, умер. Более того — ее дети даже не знают, кто это. До сегодняшнего дня ее возраст ее никогда не беспокоил.

Она допивает стакан до половины. Она пьет херес; уже не первый раз. Ей не стоит пить; и зря она пьет херес; но с тех пор, как ушел Нат, у нее не всегда есть выбор спиртного. Она не пьет ежедневно, в отличие от Ната, и забывает пополнять запасы. Она сегодня уже прикончила виски. В очередной бутылке, оставшейся от Ната.

Дети настояли на том, чтобы устроить ей день рождения, хотя она пыталась их отговорить. Когда Нат жил здесь, ее день рождения отмечали по утрам, просто вручали подарки. Дни рождения празднуют только детям, говорила она, и Нат ее поддерживал. Но в этом году дети решили устроить все по полной программе. Они, видно, думают ее этим развеселить. Задумывалось как сюрприз, но Элизабет догадалась, что ее ждет, когда Нэнси старательно и непринужденно посоветовала ей прилечь отдохнуть после обеда.

Но я не устала, милая, — ответила Элизабет.

Нет, устала. У тебя большие мешки под глазами.

Пожалуйста, мама, — сказала Дженет. Дженет в последнее время перестала звать ее «мам». Быть может, думает Элизабет, этот тон усталого снисходительного раздражения скопирован с нее самой.

Она взбирается по лестнице, идет в свою комнату, ложится в постель с виски и книжкой «Английский гобелен сквозь века». Если они готовят сюрприз, значит, ей придется удивиться.

В пять часов Дженет принесла ей чашку безумно крепкого чая и приказала спуститься вниз по сигналу: три свистка. Элизабет на цыпочках прокралась в ванную, чтобы вылить чай; на обратном пути она слышала, как дети спорят в кухне. Элизабет намазала лицо кремом и надела черную хлопковую блузку с жемчужной брошью, которую, она знала, Дженет считает элегантной. Услышав, что Нэнси три раза слабо свистнула, Элизабет растянула углы рта, расширила глаза и отважилась начать спуск по лестнице, цепляясь за перила. Обнаженная, идущая по лестнице, картина маслом, фрагменты. Пьяная, идущая по лестнице. Но на самом деле она не пьяна. Навеселе, как сказал бы дядя Тедди.

Они зажгли свечи в кухне и развесили по стенам розово-голубые гирлянды.

— С днем рожденья, мам! — пискнула Нэнси. — Сюрприз!

Дженет стояла подле торта, картинно сложив руки. Торт стоял на столе. В одном углу три свечи, в другом девять.

— Потому что тридцать девять свечей не уместились бы, — сказала Нэнси. Надпись, сделанная безукоризненным почерком булочника, окруженная невестиными веночками из розовых сахарных розочек, гласила: «Мама, с днем рождения!»

Элизабет, не ожидавшая, что все это ее так растрогает, села на кухонную табуретку и зафиксировала на лице улыбку. Risussardonicus[3]7. Это — призрак всех ее неотпразднованных дней рождения. Ее собственная мать про ее день рождения то ли забывала, то ли считала, что это не повод для радости, хотя подарки дарила — виновато, когда день рождения уже давно прошел. Тетушка Мюриэл, напротив, никогда не забывала, но у нее день рождения служил предлогом подарить что-нибудь громоздкое или дорогое, и Элизабет уже заранее чувствовала себя преступницей, — что-нибудь, что так и норовило поцарапаться, потеряться, сломаться. Велосипед, наручные часы. Без обертки.

— Спасибо, милые мои, — сказала она, обнимая девочек одну за другой. — Это самый лучший день рождения, какой у меня только был. — Она задула свечи и развернула подарки, поахав над душистым тальком от Дженет и головоломкой от Нэнси — три белых шара и три черных, каждый надо загнать в свою лунку. Нэнси хорошо с такими управляется.

— А что тебе папа подарил? — спросила Нэнси. — Он сказал, что подарит.

Наверное, он просто забыл на этот раз, — ответила Элизабет. — Наверное, он потом вспомнит.

Не знаю, — протянула Дженет. — Он ведь дал нам денег на торт.

Нэнси разревелась.

Это был секрет! — Она выбежала вон; Элизабет услышала, как плач удаляется вверх по лестнице.

Ей в последнее время нелегко пришлось, — сказала Дженет этим своим невыносимым взрослым голосом. Она спокойно пошла вслед за сестрой, оставив Элизабет наедине с нетронутым тортом и кучкой мятых оберток от подарков.

Элизабет разрезала торт и разложила на две тарелки, потом отправилась наверх, готовая гладить и утешать. Она вошла в детскую и села, растирая влажную спинку Нэнси, которая лежала ничком на кровати. Очень жарко. Элизабет чувствовала, как пот собирается на верхней губе и под коленками.

— Она просто выпендривается, — сказала Дженет. Она сидела на второй кровати и грызла сахарную розочку. — С ней на самом деле все в порядке.

Когда всхлипы прекратились, Элизабет наклонилась к Нэнси:

Что ты, милая?

Вы с папой друг друга больше не любите.

О черт, подумала Элизабет. Это он все подстроил. Вот пусть бы и справлялся как хочет. Сунуть их в такси и отправить к нему.

— Я знаю, вы расстроены, что папа тут больше не живет, — осторожно, корректно произнесла она. — Мы решили, что всем будет лучше, если мы поживем отдельно. Ваш отец вас обеих очень любит. Мы с вашим отцом тоже будем всегда друг друга любить, потому что мы ваши папа и мама и оба любим вас. А теперь будь умницей, сядь и съешь свой торт.

вернуться

36

Джек Бенни (наст, имя Бенджамин Кубельски, 1894—1974) — известный американский комик, киноактер, звезда радио и телевидения.

вернуться

37

«Сардоническая улыбка» (лат.), симптом столбняка.