— Признайся, когда тебя завербовали и с каким заданием послали?

У Тани от обиды из глаз брызнули слезы. Она стала торопливо, сбиваясь и всхлипывая, объяснять, кто она такая и почему искала партизан.

— Москва слезам не верит, — отрезал командир. — Не сознаешься — поставим к стенке и расстреляем, как собаку.

Таня зарыдала еще горше.

— В расход! — приказал командир, и два молодых партизана в крестьянской одежде и в трофейных немецких сапогах повели ее, плачущую, из бункера в лес, поставили к шершавому стволу старой сосны, отошли на пять шагов и навели на нее дула винтовок.

Таня еле держалась на подкашивающихся ногах, и если б не ствол сосны, на который она опиралась спиной, то рухнула бы наземь без чувств.

Как сквозь сон доносились до нее слова, произносимые партизанами медленно, с расстановкой:

— По изменнику Родины, немецкой курве — огонь! Таня зажмурила глаза и вжалась спиной в шершавый ствол, ожидая услышать треск выстрелов, прежде чем она расстанется с жизнью. Но выстрелы не прозвучали.

— Отставить, — добродушно сказал партизан. — От, чертова девка, пули не боится. Ну, сейчас, полагаю, язык развяжешь.

Ее отвели обратно в землянку, и тот же командир повторил свой вопрос:

— Признайся, сука, когда тебя завербовали и с каким заданием послали?

Еще два раза водили Таню к старой сосне, зачитывали приговор и отдавали команду:

— Огонь!

И не стреляли, а тащили ее, уже не способную ходить, на очередной допрос в бункер.

После третьего раза командир партизан рассмеялся и, удовлетворенно потирая ладони, сказал:

— Молодец, девка! Выдержала экзамен. Добро по жаловать в партизанскую семью! Нам санитарки нужны позарез.

Так началась ее жизнь в партизанах, и оказалась девка к месту: много добрых дел сделала, не одного раненого партизана выходила, вернула в строй. Ее в отряде ценили и по случаю ее несовершеннолетия берегли от недоброго мужского глаза. Одна среди сотни отчаянных бесшабашных мужчин, Таня оставалась невинной, и никто не отважился приударить за ней. Хоть спали они порой вместе, вповалку, согревая друг друга теплом своих тел. Все бы шло хорошо, не случись одно событие, перевернувшее впоследствии всю ее жизнь.

Как известно, партизаны не брали в плен солдат противника. Если кто и попадался живьем, то его, хорошенько допросив в бункере, расстреливали где-нибудь неподалеку, а если противник находился поблизости, то, чтоб не выдать себя шумом выстрела, закалывали штыками. Таков был неписаный закон партизанской жизни: жестокий и беспощадный, как сама эта жизнь, и вполне оправданный условиями, в каких протекала эта — жизнь. Пленного некуда было девать — лес окружен противником, который всегда может нагрянуть, а терять боеспособного партизана на его охрану было нелепостью, да и лишний рот в их полуголодном быту был неразумным роскошеством.

Пленных ликвидировали через час-другой после поимки, и к этому привыкли, как каждый привык к тому, что может сам умереть в любой момент, и никто не испытывал угрызений совести. Даже Таня. Партизанская жизнь закалила ее, притупила чувствительность.

Однажды, напав на немецкий транспорт на лесной дороге, партизаны, кроме богатых трофеев, прихватили с собой «языка» — живого немца, из которого можно выколотить на допросе важные сведения.

Из этого пленного ничего выколачивать не пришлось — на ломаном русском языке он добровольно изложил партизанскому штабу все, что знал, и, застенчиво улыбаясь, смотрел серыми доверчивыми глазами на своих конвоиров. Было этому солдатику не больше семнадцати лет, выглядел он совсем мальчишкой из-за тонкой шеи с кадыком и узких, еще не развившихся плеч. Звали его Вальтером.

Так получилось, что его сразу не расстреляли. Отряд спешил на очередную боевую операцию, успеху которой могли способствовать сведения, полученные от Вальтера, и его оставили в живых до возвращения отряда. Посадили его в санитарную землянку чистить картошку для раненых, а Тане наказали следить, чтоб не сбежал, и в случае, если он такую попытку сделает, стрелять на месте, для чего ей оставили трофейный пистолет вальтер — тезку этого мальчишки в немецкой шинели.

Таня села с ним вдвоем чистить картошку, а так как он по-русски кое-как болтал, завела с ним разговор о житье-бытье: откуда, мол, он родом, кто родители, сколько классов кончил до армии. Ведь они с Таней были сверстниками, и им было о чем поговорить.

Вальтер ей рассказал, что он из родовитой немецкой семьи и перед его фамилией стоит приставка «фон», что указывает на дворянское происхождение. Но род их давно обеднел, и отец Вальтера уже ничем не владел, а был лишь университетским профессором, весьма либеральных взглядов, за что на него косятся нацисты и тормозят продвижение по службе. Старший брат Вальтера погиб в Норвегии, после чего мать слегла и никак не может оправиться. Он, Вальтер, у нее последний, и, если с ним что-нибудь случится, мать этого не выдержит.

— Считай, что мать твоя померла, — вздохнула Таня, срезая ножом длинной стружкой кожуру с картошки.

— Почему? — заморгал девичьими ресницами Вальтер.

— Потому что в списках живых ты уже не числишься. Прибьют тебя сегодня. Такой закон у нас, партизан. Пленных не держим.

— Я хочу жить… — заплакал Вальтер. — Не убивайте меня у пожалуйста… Пожалейте мою маму.

— Глупый ты, разве от меня это зависит? — грустно усмехнулась Таня, любуясь его красивым, тонким лицом и длинными, как у девушки, ресницами. Ну, что сопли распустил? Война, ничего не попишешь.

— Спасите меня, фрейлейн, сделайте что-нибудь… Я буду век за вас Бога молить.

— Бога нет, — сказала Таня. — А вообще-то мне жалко тебя. Никакой ты не враг. Совсем сопливый мальчишка.

Вальтер упал на колени в картофельную кожуру и протянул к Тане руки.

— Спасите меня… Ради моей мамы. Я же могу быть полезным вам… мой немецкий язык… в немецкой форме… Я могу многое для вас сделать.

Когда отряд вернулся на базу, командир сам пришел в Танину землянку. За Вальтером.

— О, сколько картошки начистил! — удивился он. — Старательный малый. Сведения твои были верными, и мы без потерь склад амуниции захватили. За это спасибо. А теперь — пойдем.

Таня бросилась на колени и, заломив руки, заголосила по-деревенски, умоляя командира пощадить Вальтера и использовать его в других операциях… с его языком… и в его форме.

Вальтер тоже бухнулся рядом с ней на колени и, захлебываясь, стал уверять командира, что он ненавидит фашистов и клянется бить их, не жалеючи… что он всегда сочувствовал коммунистам…

— Все вы коммунистами становитесь, — отмахнулся командир, — когда вам штык к горлу приставишь. Ладно, умолкните… оба. Ты тут нам девку испортил… влюбилась она в тебя, что ли? Готова мне за тебя глаза выклевать…

Командир был в хорошем настроении, и это спасло Вальтера.

— Встаньте с колен, — сказал он. — Дадим ему пожить еще день-другой. Пусть покажет, на что способен. Вот пойдем завтра рвать мост, ты снимешь часовых. Но учти… Чуть что не так, пуля в спину, и Таню подведешь под расстрел — она за тебя поручилась.

Вальтер, хоть и совсем мальчишка, показал себя опытным убийцей. Партизаны подобрались к мосту и залегли в снегу, а Вальтер в немецкой военной форме во весь рост пошел к часовому, заговорил с ним и одним рывком всадил ему нож в живот. То же самое он проделал со вторым часовым на другой стороне моста.

Партизаны заложили взрывчатку, и скоро мост взлетел в воздух. Удачная операция снова обошлась без потерь, и, когда вернулись в лес, о ликвидации Вальтера уже никто не заговаривал. Вальтер никак не верил, что его пощадили, и изо всех сил старался выслужиться. Придумывал планы новых рискованных операций.

С его помощью партизаны разгромили немецкий штаб и овладели богатейшими трофеями, за что командир получил личную благодарность из Москвы.

Вальтер свободно теперь разгуливал в своей немецкой шинели по партизанскому лагерю, бывал у Тани в землянке, помогал ей, когда не был занят на задании, и смотрел на нее преданными глазами, моргая девичьими ресницами. Командир поселил его у Тани, с тем чтобы она по-прежнему несла ответственность за него, а Вальтера предупредил: