Боцман отобрал семь человек и повел нас в обход Кривой Балки. С корабля мы ушли налегке, прихватив с собой ручные гранаты и пулемет Дегтярева. Короткими перебежками, пригибаясь к земле, достигли кустарника и, продравшись сквозь него, залегли. Мы с Ленькой Балюком вместе плюхнулись наземь.
До этого мы никогда еще не встречались с немцами лицом к лицу.
А теперь они были где-то рядом, может быть, в десяти или в пятнадцати шагах от нас, и каждый шорох, каждый громкий вздох мог привлечь их внимание.
В такую минуту твердой и прочной кажется только земля, к которой ты прижимаешься всем телом. Рядом с тобой лежат товарищи, но ты так одинок, словно, кроме тебя самого, нет никого во всем беспредельном мире, словно только ь тебя и ни в кого больше нацелены со всех сторон десятки ружейных стволов. Не понятно лишь, почему они медлят, отчего не стреляют.
В такую минуту больше всего угнетает пустота тишины. На тебя давит неизвестность. Ее груз невыносим. Лежишь и ждешь. Чего? Кто скажет? Беспомощным и робким, созданным из самого хрупкого и непрочного материала в мире кажешься ты самому себе.
В такую минуту нервы напряжены до предела. Но тут что-то щелкает над головой. Падает ветка. Ленька Балюк вскакивает, швыряет гранату, и грохот, возникающий впереди, поднимает меня на ноги. Изо всей силы я тоже швыряю гранату, вторую, третью…
И нет тишины. И нет одиночества.
Вслед за Сероштаном мы поднимаемся в рост и устремляемся вперед. Нас уже не остановить.
Потом, когда Кривая Балка очищена от немцев, Ленька Балюк говорит с восхищением:
— Ох, и загнули же вы, Парамон Софронович. Аж в пот бросило. Кажись, и мертвого подняло бы на ноги.
Жора Мелешкин, этот сухопутный моряк с Константиновской, смеется мелко, заливисто.
— А Сенечка, между прочим, тоже давал жизни. Слышали? — спрашивает он сквозь смех. — Вот тебе и вежливое обхождение. Трам-тара-рам…
Мы располагаемся полукругом, роем окопчики. Немцы, неровен час, могут вернуться. Ленька Балюк вытряхивает из всех карманов хлебные крошки, собирает их на ладони и отправляет в рот. Как летит время! Уже вечереет.
— Живы, все живы, — с удивлением говорит Жора. — А я уже думал, что мне крышка. Погиб во цвете лет.
— А я совсем не боялся, — храбрится Сенечка. Прислонившись к стенке окопчика, он чистит ногти ножом.
— Еще бы! Ты, Перманент, у нас герой, — говорит Ленька. — Куда нам всем до тебя…— и неожиданно спрашивает:— Пощупай, штаны сухие?
— Иди ты знаешь куда…— обижается Сенечка. Целую ночь и весь следующий день мы не вылезаем из окопчиков. Еду нам приносят с корабля. Лежим, лениво жуем сухари, покуриваем. Немцев нет и в помине. И с каждым часом мы чувствуем себя все беспечнее и беспечнее.
— Может, махнем в Мышеловку к девчатам, а? — предлагает Сенечка. — Когда стемнеет, а?
Гульнем маленько, а потом вернемся. Никто не узнает.
— Правильно, — подхватывает Жора. — Благословляешь, старшина? Чего сидеть, в самом деле…
Он обращается ко мне. После того, как Семин приказал Сероштану вернуться на корабль, я остался за старшего.
— А что, Пономарь, может, действительно сходим? Хоть разок поедим по-человечески. Это говорит уже Ленька Балюк.
— Ладно, уговорили, — я уступаю медленно, неохотно.
— Красота, кто понимает! — Жора подбрасывает бескозырку в воздух и подставляет под нее голову. — А что касается выпивки, то это я беру на себя. У меня нюх, из-под земли достану…
Он срывается с места, но я останавливаю его.
— Постой! Ты куда? А пулемет?
— Никуда он не денется. Пусть лежит.
— Отставить разговорчики, — говорю я решительно. — Оружие забрать с собой. Отходить по одному.
Мы поспеваем вовремя — в селе садятся вечерять. Пышнотелая хозяйка ставит на стол кулеш, протирает деревянные ложки рушником. На сковороде смачно шкварится сало. Откуда-то появляется мутная бутыль…
— За ваше здоровье, — подскакивает к хозяйке Сенечка и что-то шепчет ей в самое ухо.
Хозяйка в ответ смеется, слабо машет рукой. Тогда Сенечка смелеет, пробует ее обнять. Но она брезгливо бросает ему: «Отвяжись», и Сенечка садится к столу. Наша хозяйка еще молода. Ей никак не больше тридцати. У нее крутой разлет бровей, загорелые полные руки.
— А хозяин где? — спрашивает Ленька с полным ртом.
— Забрали.
— На войну?
— А куды ж…
После ужина мы выходим из хаты. Все возбуждены. Село спит под луной, но где-то совсем близко (или так кажется?) протяжно поют девчата.
— Айда за мной, — приглашает Сенечка, разглаживая руками складки на брюках. Его бачки чернеют на остром птичьем лице.
— Сейчас десять, — я смотрю на часы. — Так вот, в половине второго всем быть на месте. Ясно?
— А ты разве не пойдешь с нами? — спрашивает Ленька.
— Неохота…— я опускаюсь на какую-то колоду. — Кому-то все равно надо остаться возле оружия.
— Что ж, тебе виднее, — Ленька пожимает плечами.
Он поворачивается, перепрыгивает через плетень и догоняет Сенечку. Я остаюсь один. Мне почему-то тревожно и грустно. Ночь, тишина…
Я сижу и думаю о Тоне.
Из хаты выходит хозяйка, выливает помои в корыто. Подцепив коромыслом пустые ведра, проходит мимо меня к колодцу. Медленно, затем все быстрее и быстрее раскручивается цепь, и ведро падает в воду. Со скрипом поворачивается ворот, наматывая цепь.
— А вы чого сумуете? — спрашивает хозяйка, останавливаясь на обратном пути. — Такый моло-дый… Може вам огирочкив прынесты?
Что ей ответить? Она думает, что я пьян. А мне огурцы ни к чему. У меня тяжесть на сердце. Но разве словами объяснишь?
Спустя некоторое время она снова выходит из хаты. Садится рядом, кутает плечи в платок. Долго молчит, чего-то вздыхает, а потом спрашивает:
— Вы сами откуда будете?
— Из Киева.
— И жинка там, и диты?
— Нет у меня никого.
Она умолкает. Думает о чем-то своем, бабьем. И опять говорит певуче, ласково:
— Може, спочынете? Я вам постлала. Идить, идить…
Мне не хочется ее обидеть отказом. Я поднимаюсь. В хате пахнет хлебом. Косой свет луны лежит на глиняном полу. Хозяйка укладывается спать на широкой скамье, а я раздеваюсь, кладу одежду на сундук, покрытый жестким рядном, и ложусь на деревянную кровать.