Два раза в день — утром и вечером — нам выдают мутную, тепловатую бурду. Случается, что каждому перепадает и по ломтю черствого хлеба. Это особенный хлеб. Мы его называем «золотым». Пекут его из высевок пополам с кукурузой. По крайней мере так уверяет Степан Мелимука, который до того, как стал рулевым, несколько лет проработал судовым коком.
Бурду нам варят из отрубей, в ней плавает картофельная шелуха. Повар наливает это варево в ржавые жестяные банки из-под консервов, в котелки, в глиняные миски и черепки. Эту посуду вместе с деревянными и алюминиевыми погнутыми ложками мы постоянно держим при себе.
Такой еды, конечно, едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Если кому-нибудь посчастливится раздобыть морковку либо мерзлую луковицу, это для нас праздник. Но такое случается редко, и когда раздают лагерную похлебку, мы все набрасываемся на нее, по словам Леньки Балюка, «как шакалы». Едим стоя, на коленях, присев на корточки, согнувшись в три погибели и просто повалившись на солому. Лязгаем зубами, чавкаем, обсасываем голые кости. Надо же, в самом деле, задать работу зубам, которые шатаются и выпадают из красных, разбухших десен!
Первым, уву всегда, набрасывается на пищу сам Ленька Балюк. Еды ему постоянно не хватает, он мучается, и мы «подбрасываем» ему время от времени то пайку хлеба, то еще чего нибудь. Чаще других отдает Леньке свою порцию Сухарев. Сам он почти ничего не ест.
После обеда все как-то добреют. Лииа тускло озаряются слабым светом больных глаз. И появляется в этих глазах отсвет прошлого, далекого, потерянного безвозвратно, того, что кажется сегодня сказкой.
— Помните, какую яичницу с салом нам выставила чернобровая солдатка в Мышеловке? — говорит Сенечка. — Никогда не ел ничего вкуснее. Яичница аж шипела и сама просилась в рот.
— Положим, наш кок тоже готовил яичницу — закачаешься! — вспоминает Жора.
— Черт!.. А биточки?
— Да, чего-чего, а мяса хватало, — говорит Харитонов. — Сегодня свинина, завтра телятина. — И принимается напевать, перевирая слова:
У Леньки Балюка от этой песни в животе возникает такая музыка, что он вскакивает. Не прошло и часа после обеда, а Ленька уже снова голоднее волка.
— Хоть бы ты помолчал, Курский соловей, — просит Ленька. — Очуметь можно.
— Так и быть. По просьбе почтеннейшей публики концерт отменяется,отвечает Харитонов и умолкает.
Но теперь уже сам Ленька не в силах сдержать нахлынувшие на него воспоминания.
— Боже, какой я был пижон, — говорит он, нарушая молчание. — Каждый день проходил мимо закусочных, мимо кондитерских. Так нет того чтобы зайти — вечно куда-то спешишь. Вот досада! Сколько отбивных я мог съесть и не съел. А пирожных! С заварным кремом, «наполеонов», корзиночек… И мороженого!
А по мне, так нет лучшей рыбы, чем колбаса, — говорит, не вытерпев, Сероштан. — Бывало мне жинка як нажарит… Домашнюю, свиную… Вот бы сейчас покуштувать.
— С французской булочг подхватывает Сенечка. Чтобы хрустела на зубах. А колбасу на сковородку…
— И то правда. С луком.
— Еще чего захотел!
— А я так даже против обыкновенного шницеля не возражаю, — говорит Жора. — На Константиновской была нарпитовская столовка, так там завсегда подавали на второе шницеля.
— А потом компотик…
— Или кисель. На третье.
Ленька прислушивается к голосам, болезненно морщится и говорит:
— Да замолчите, черти. Живот сводит. Вы когда-нибудь кончите варить воду или нет?
— А ты не слушай.
— Да ты ведь сам начал, Лень, а теперь кричишь.
— Ну, начал. Был такой грех. А теперь прошу…
— Добре…
«Повара» умолкают. Но ненадолго. Понизив голоса, перейдя на шуршаший шепот, они снова принимаются за свое. Причмокивают даже от удовольствия.
Ленька затыкает уши. Зарывается с головой в солому. А мне еще долго слышно, как Сенечка и Жора, перебивая друг друга, пекут, варят и жарят…
«Вот и еще один день прошел, — думаю я. — А сколько их осталось у нас, таких дней?»