Сначала все казалось не таким уж страшным, прежде всего для детей, которых в меньшей степени касались заботы и тревоги повседневности. «Мы собрали первые осколки снарядов. Они лежали в книжном шкафу за стеклянной дверцей для всеобщего обозрения»[337]. «Затемнение было для нас, мальчишек, скорее приключением. Хотя мы видели страх и озабоченность наших родителей, но не могли это осмыслить по-настоящему»[338]. «Мы, дети, всюду искали развлечений. Человек привыкает к любым обстоятельствам»[339]. «При первой воздушной тревоге моя заботливая мама не разбудила меня „понапрасну“ — на следующее утро я был очень зол, так как думал, что пропустил что-то интересное… Сначала для нас это было чем-то вроде спорта, — собирать после атак осколки снарядов и обмениваться ими между собой. Но вскоре они перестали быть редкостью.»[340]. Осколки снарядов девочки бережно заворачивали в бумагу и даже дарили подругам на день рождения![341]

Говоря о повседневности начала войны, многие концентрируются опять-таки на комичных ситуациях, видимо, особенно ярко запечатлевшихся в сознании тогдашних детей в сравнении с последовавшими бедствиями. «Во вторую военную зиму рационы были ужесточены, все больше становилось эрзац-продуктов… В выпечке применялись заменители яиц. Хотя она получалась вовсе не такой вкусной, в этом тоже было кое-что интересное. <…>Тетя попробовала разрезать бабушкин пирог — напрасно, нож не вошел даже на кончик. Она была удивлена: „Что туда мама намешала, цемент?“ — „Погодите, — сказал отец, — сейчас мы его размягчим“. Он принес наше пневматическое ружье и изрешетил пирог»[342]. С течением времени вести домашнее хозяйство становилось все сложнее, вопросы экономии и поиск заменителей выступали на первый план уже не по идеологическим соображениям, а из-за элементарного выживания. Рецепты бабушек времен войны, которыми обменивались хозяйки, и которые в изобилии присутствовали в газетах, позволяли в пределах возможного разнообразить семейное меню: печенье из овсяных хлопьев, мармелад из кислых диких яблок, суп из муки… И, хотя различия между семьями из обеспеченных слоев среднего сословия, чей глава находился на государственной службе, не был призван в вермахт и получал около 800 рейхсмарок в месяц, и семьями мелкой буржуазии и служащих со среднемесячным доходом не выше 200–300 рейхсмарок по-прежнему сохранялись и даже усиливались, потребность в рациональной организации домашнего хозяйства в условиях нехватки продуктов и предметов потребления была одинаковой для всех.

Война, ставшая главной темой для разговоров дома, на рабочем месте, в кругу знакомых, поначалу была своего рода новой возможностью для общения, так, в Берлине были популярны лекции различных военно-научных обществ об особенностях современных войн, о французской кампании и т. п.[343].

Не внесла война поначалу ощутимых перемен и в обычное разнообразие культурной жизни столицы и досуга, в том числе семейного. Однако искусство тоже подлежало мобилизации, оно все более и более приобретало пропагандистскую заостренность и бойцовский пафос. Любимые многими воскресные «концерты по заявкам» на радио превратились в «связующее звено между фронтом и домом» и действительно, такое поздравление отца с днем рождения достигало его оперативнее, чем письма[344]. Тем не менее в театрах и операх ставились новые спектакли, например, «Фауст» в здании филармонии. «Мы столько интересного видели в Берлине, всегда вместе, муж и я. Но после представления, в конце, надо было вставать и петь Хорст-Вессель-песню или германский гимн. Мы с мужем это игнорировали, за что нам делали замечания. Шипели: „Это коммунисты, они не встают“. Надо было спасаться, спасаться бегством. И мы сказали себе — больше не пойдем!»[345] С ночными стояниями в очередях за дешевыми билетами зимой 1940–41 гг. связаны у кого-то из берлинцев и романтические воспоминания об игре в снежки на Жандарменмаркт и первом поцелуе незнакомой девушки — «война до нас тогда еще не добралась по-настоящему»[346].

Но долго ждать этого не пришлось. Война приносила не только ограничения в питании и проведении свободного времени. Отцы одевали военную форму — даже пока еще как резервисты — и семейные фотографии приобретают иной вид. Растущие заботы и тревоги о мужчинах на фронтах, об обеспечении безопасности жилья и жизни как таковой начинают определять семейное существование, темы для разговоров и обыденную жизнь.

Постепенно война подчиняла себе повседневную жизнь человека, всей семьи, замещала собой все остальное. Нельзя было игнорировать приказ о затемнении окон: самый слабый свет мог указать цель вражескому самолету. «Нерадивых предупреждали только один раз, — вспоминает Альфонс Хек. — Во второй раз взимался высокий денежный штраф, а иногда в окно мог случайно влететь и большой камень»[347]. По вечерам город погружался во тьму, что для берлинцев, привыкших к огням фонарей и реклам, было очень непривычно. Даже в поездах метро, когда они выезжали на поверхность, машинист гасил свет. На одежду нашивали маленькие квадратики, покрытые фосфоросодержащей краской, они слабо светились в темноте и множество ползущих в разные стороны на улицах и площадях мерцающих точек производили впечатление скопища светлячков[348].

Воздушная тревога могла настигнуть повсюду: по дороге в школу, в магазине, во время катания на яхте, и это вызывало страх за свою жизнь и чувство беззащитности. А вскоре появились и первые жертвы, необязательно среди мужей, отцов и братьев на фронте. Марианна Даманн пишет в своих воспоминаниях: «И еще была Эльза. Она жила на вилле рядом со школой и даже занималась балетом! Я бывала у ней дома и была восхищена ее комнатой… Однажды Эльза не пришла утром в школу. Бомба уничтожила виллу полностью. Эльза была мертва.»[349] А дальше Марианна рассказывает, как она в Штеглице (буржуазный район на юго-западе Берлина) с подружками училась кататься на велосипеде, одном на троих, принадлежавшем красивой темноволосой и очень доброй девочке по имени Рози. «Дружить с ней было честью. Она держала велосипед, пока я делала свои первые попытки поехать на нем. Ночью снова была воздушная тревога. Страшно грохотало, весь подвал трясся. Мы были все покрыты пылью, когда наконец-то прозвучала освобождающая сирена. Без чувств, без мыслей мы уставились на угловой дом напротив. Он горел и рушился на глазах. И Рози была мертва»[350].

Воздушные тревоги вскоре сформировали новый ритуал: если дети оказывались в это время на улице, шли в школу, они должны были бежать не домой, а в ближайшее бомбоубежище, подвал ближайшего дома, где взрослые принимали всех без разбора. И даже в этом было что-то хорошее — сколько новых знакомых и друзей заводили дети! Если только именно этот дом не настигало прямое попадание слепой бомбы… «Быть школьником в Берлине тогда значило быть мужественным!»[351]

Война рождала и новые формы повседневной жизни, по необходимости рвала традиционные связи, даже между родителями и детьми. Уже осенью 1940 г. Гитлерюгенд и нацистские женские организации выступили с инициативой посылать детей младшего школьного возраста с разрешения родителей из городов с их тревогами и бомбежками в сельскую местность, в лагеря (Kinderlandverschickung). Пребывание там детей должно было длиться сначала несколько недель, потом растянулось до месяцев. Нацисты пытались представить это финансируемое государством мероприятие как очередное предложение в сфере отдыха. Целыми классами дети выезжали из столицы в оккупированные польские области, Чехию, Баварию и Саксонию[352].