Я пятился до середины коридора, затем повернулся, точно зомби, и побрел в гостиную.
Там все было по-прежнему. Новые глубокие борозды не исчезли.
Я обливался холодным потом, как будто только что вышел из клетки льва. Запоздало подумал: должно быть, это просто шутка, розыгрыш. Но если бы Кэти бросилась на меня с кухонным ножом, я бы струхнул гораздо меньше.
Что делать? Выскочить из дома и — наутек? Чтобы больше никогда не возвращаться? Она к этому готова. Или остаться, разговорить, вникнуть, зачем ей эти глупые игры и что от меня требуется, чтобы она не сходила с катушек? Пока я раздумывал, она вернулась в гостиную. Посмотрела на меня и сказала:
— Прости, это не предназначалось для твоих глаз.
— Да? А мне почему-то кажется, что я должен был увидеть. Что ты хотела этим доказать?
— Ничего. Я живу, как мне нравится. И царапать дерево люблю. Видишь? — Она указала на камин. — У тебя испуганное лицо.
— Наверное, потому, что я испуган. Она скользнула ко мне и обвила руками.
— Меня боишься?
— Боюсь — не то слово.
Она целовала меня в подбородок, и при каждом поцелуе я чувствовал прикосновение зубов. Могу вообразить, как бы она себя вела, если бы в этот момент мы занялись любовью. Но мне этого почему-то не хотелось. Хотелось сделать ей ручкой и дать деру. Но почему-то забота о человеке входит в привычку, а с привычками, как всем известно, бороться нелегко. Вот представьте: вы входите в дом и видите хорошенькую девицу с пузырьком таблеток в одной лапке и бритвенным лезвием в другой. И что сделаете? Попросите извинения, выйдете и затворите дверь?
Вдобавок я почувствовал, что Кэти дрожит. Я-то думал, в этом доме только меня трясет.
— Надевай пальто и обувайся, — говорю.
— Но ведь идет снег.
— Вечно эти отговорки… Одевайся. Через десять минут мы вышли на улицу. Холодный серебристый воздух, казалось, насквозь продул мне голову. И я вдруг спросил себя: интересно, куда это я ее веду? Но Кэти помалкивала и шагала рядом, как хорошая и послушная девочка, которой невдомек, что это задумал добрый дяденька. Мы прокатились в метро, поднялись и двинули ко мне на Мэйсон, 23. Я туда никого не водил без крайней необходимости, даже кролика не приносил. И сам старался ночевать в “Короле Кубков», а дома появлялся изредка, только чтоб отоспаться, отлупить пишущую машинку и подумать о своем житье-бытье.
Вот и моя халупа. До квартиры только два лестничных марша или несколько судорожных рывков лифта. Комнаты в отраженных снегом лучах холодны и неуютны, куда ни глянь, старые газеты, журналы и пыль. Но это мой мир, и Кэти мне здесь была не нужна. Но все-таки я ее привел. Зачем? Может, некая частица подсознания решила, что эта нора сделана из моей собственной эктоплазмы и ей удастся то, что не под силу никаким уговорам?
Мы вошли, и Кэти в страхе огляделась. По пути мы не перемолвились ни словом.
— Удобства — как в номере люкс, — говорю. — Правда, почти ничего не работает.
Кэти подошла к окну, постояла. На ее плечах таяли снежинки. Она посмотрела во двор, на мусорные баки, на глазурованные снегом битые бутылки. Когда повернулась, у нее сияли глаза, бежали слезы. Она подскочила ко мне и прижалась. Я понимал, что значат эти объятия. Понимал, что могу ее вернуть, если захочу. Казалось, в комнате только ее волосы сохранили цвет. И они светились.
— Прости, — шепнула она. — Прости, прости. На меня навалилась усталость, все казалось маленько абсурдным. Я гладил Кэти по голове и знал, что утром позвоню Женевьеве и спрошу, как, черт возьми, быть дальше.
Утром, около семи, я сполз с кровати, что-то напялил на себя и, не будя Кэти, ушел. Как обычно, таксофон в нашей парадной не дышал, и я потащился к кабине на углу. Снег лежал тонким ковром, влажно похрустывал. Небо, как в разгаре лета, окрашивалось в синь. Иными словами, утро выдалось оптимистичное, щедро сулящее непонятно что. Я сразу дозвонился до Женевьевы — непонятно, когда она успевала дрыхнуть. Обо всем рассказал. И чувствовал себя при этом круглым болваном.
— Малыш, да ты молодчина! — сказала Женевьева. И предложила:
— Волоки ее ко мне завтракать. А что? Может, пес ее на дерево загонит.
— Ага. Думаешь, я ширнулся и все это себе вообразил.
— Нет, не думаю.
— Сейчас скажешь: все чепуха, надо было посмеяться и забыть.
— Не скажу. Это не чепуха.
— Да?
— Да. Слушай, мне кажется, у тебя от всего этого мозги тоже набекрень. Не знаю, ребятки, чем я могу вам помочь.., но знаю парня, который может.
Это точно. Женевьева знает чертову уйму парней, способных помочь кому угодно и чем угодно. Они вас устроят певцом в оперу, выяснят, кем вы были шестьсот лет назад в средневековой Европе или найдут полицейского, который примет близко к сердцу рассказ о негодяе, умыкнувшем пломбы из ваших зубов.
— Он психиатр?
— Что-то вроде. Потерпи, сам увидишь.
— Женевьева, тут надо полегоньку. Очень осторожно, понимаешь?
— Так и будет. Жду вас к восьми. Все-таки полезно перекладывать заботу на чужие плечи. Мне вот сразу полегчало. Я затопал по снежку назад, узнавая, точно мальчишка, по пути следы: человеческие, птичьи, собачьи. Я знал, на Женевьеву можно положиться. В наших краях это лучшая палочка-выручалочка. Надо будет решить на досуге, за каким хреном я во все это лезу. Но не сейчас. Не то настроение.
Я поднялся на второй этаж, вошел в квартиру и не обнаружил Кэти. Ни на постели, ни в ванной, ни даже в чулане. Едва не ошалел от страха и злости и тут вижу на подоконнике ее сумочку. Окно — нараспашку, а за ним, на ступеньках пожарной лестницы, снег с аккуратными черными отметинами от подошв.
Я перелез на лестницу и увидел внизу, во дворе, Кэти. Она стояла ко мне спиной. Признаться, я обрадовался.
Я оперся на перила и закричал:
— Кэти! Мы идем к Женевьеве завтракать. Она повернулась ко мне, увидела, но не узнала. Совершенно не узнала. И тут я обмер. В зубах она держала окровавленного, трепещущего, еле живого голубя.
С предложением позавтракать я опоздал.