Вот после их встречи начались заминки. Сперва Витязь и уже сообразивший, что к чему, Хон вынуждены были растолковывать охотнику, отчего факел Нурду не нужен и даже больше чем не нужен. Потом пришлось уговаривать Хона, чтоб не отбивался от Торковой помощи. Езду на плечах Витязя столяр еще мог стерпеть без особого урона для собственной гордости — Витязь, он Витязь и есть, — но когда то же самое попытался предложить своему приятелю и соседу охотник, Хон заартачился. В конце концов столяр все-таки признал Торка годным в качестве ходячего костыля, и они двинулись вверх. Нурд со своей бесчувственной добычей шел за ними на изрядном расстоянии, чтоб не мешал свет. А потом случилась еще одна задержка — не самая длинная, но самая шумная, — когда задолго до окончания подъема Торк и Хон встретили со всех ног несущуюся вниз Ларду.

До самого зала Торк, сопя под тяжестью не без труда идущего Хона, продолжал громко рассказывать своей дочке, что, как и чем он ее разукрасит за непослушание. Это не вполне обычная для охотника громогласная многословность загодя уведомила Лефа и женщин: идут свои, причем идут без опаски, и очень уж плохого ни с кем из них не случилось — иначе Торк вряд ли прямо на ходу занимался бы воспитанием своего чада.

А вот теперь получается, что очень плохое все-таки приключилось. Не самое, конечно, плохое — мог ведь столяр и не успеть отшатнуться, — но двое одноруких многовато для одного двора. Это Леф так подумал: «для одного двора». Значит, сам того не сознавая, уже успел выбрать? Говорят же, будто нечаянно вырвавшееся словечко всегда правдиво... Только мало ли, что говорят.

Больше всего парня ошарашило поведение Рахи. Она не закричала, не заплакала при виде облитого кровью Хона, а сделалась как-то не по-знакомому деловита и сноровиста. Мыца, кстати, тоже — Лардина родительница лишь коротенький миг потратила, чтобы убедиться, невредим ли Торк, и тут же кинулась помогать Рахе. Не дожидаясь приказов хмурой ведуньи, они вздули огонь в очаге, засунули в самое пламя огромный горшок с водой и принялись растирать да толочь какие-то снадобья. Единственный крик, который они себе позволили (обе разом одно и то же), — это чтоб Ларда не торчала шестом, а скорее готовила ложе — помягче да поближе к свету. Наверное, обе женщины в прежние времена успели во всяких видах навидаться своих мужей — ведь те не родились лучшими воинами крайних земель.

А Гуфа все маялась. И за лечение не спешила браться, и даже не отпускала раненого прилечь, хоть тот уже еле стоял. В конце концов Торк бочком придвинулся к старухе: спросил — тихонько так, с оглядкой на занятую вблизи очага Раху:

— Лечить-то будешь его? Нельзя тебе его не лечить: ежели по-обычному, без твоей хворостины, рука усохнет. Не думай, я в ранах хорошо понимаю — и самого, бывало, и сам тоже...

— Понимает он... — Гуфа не говорила — шипела сквозь зубы. — Без хворостинки... Чего ты от моей хворостинки хочешь, ты, пониматель? Чтоб у него вместо руки скотья нога выперла — ты этого хочешь?! Как я его такой хворостинкой буду лечить? Лефа вон подлечила, Hypда, — хватит с меня такого лечения!

И тут вдруг подал голос Нурд:

— А ты его не новой хворостинкой лечи. Ты его той лечи, которая тебе от покойной родительницы осталась.

Он поднял голову, неторопливо оглядел повернутые к нему изумленные лица, усмехнулся:

— Ты, старая, сама не знаешь, что натворила с моими глазами. Я теперь вроде слепого только при плохом свете. Вообще без света вижу куда лучше, чем видел прежде, и, наверное, днем, при солнышке, видеть буду — пока что не случилось попробовать. Вот обычные цвета я вправду перестал различать, ну и бешеный с ними. Зато другое различаю, странное: вокруг каждого человека вроде сияния какого-то и вокруг прочих тварей (древогрызов, к примеру) тоже, только мутное и серое. А из вещей такое только вокруг новой твоей хворостинки (тоже мутноватое, серое), и вокруг этого вот... — Он подступил к Рахе и осторожно вынул из ее рук нездешнюю дубинку, которую бабы уже прочно приспособили для стряпных надобностей. — У нее сияние яркое, голубое — как у большинства людей. Вот я и подумал: а не снабдила ли твоя родительница эту диковину ведовской силой? Про запас, на случай потери своей хворостинки?

С проворством, немыслимым для ее лет да всегдашней повадки, Гуфа очутилась подле Витязя и выхватила у него дубинку. Несколько мгновений она лихорадочно озиралась, будто искала что-то; потом прыгнула к очагу. Визгливо выкрикнув неразборчивую скороговорку, старуха тронула дубинкой еще не вскипевший горшок, и тот вдруг заклокотал, забурлил, выплюнул облако пара пополам со жгучими брызгами.

На какой-то миг ведунья будто окаменела. А потом она шагнула обратно, к Витязю, уткнулась головой в его грудь и не то засмеялась, не то заплакала... Впрочем, слабость ее была недолгой.

— Ну-ка, Торк, веди сюда своего дружка! — Старухин голос зазвенел медным бубенчиком и внезапно сорвался на смешной писк. — Повезло ему, слышите? Очень повезло нынче ему и всем нам!

Пока охотник, Ларда и Леф торопливо укладывали раненого, старуха ни с того ни с сего спросила ухмыляющегося Витязя:

— Ты сказал: «Как у большинства людей». А что, сияние не у всех одинаково?

Ухмылка медленно сползла с Нурдовых губ.

— Не у всех. У послушников, у Хона с Торком, у их женщин, у Ларды — голубое. А вот у Лефа желтое, и у Старца тоже.

Леф чуть не выпустил из мгновенно взмокших пальцев руку своего названого родителя. Бес знает, что за сияние умеет теперь видеть Нурд, но если это самое сияние у пришедшего с другой стороны Прорвы парня цветом своим отлично от сияния здешних братьев-людей... Получается, что он все-таки не такой, как здешние? Получается, что напрасны были надежды высокоученого эрц-капитана и старой ведуньи. Здесь и там люди неодинаковы, а значит, по обе стороны проклятого Тумана Мир не один и тот же? Но Старец... Или он тоже родился в Арсде?

А Нурд продолжал:

— И еще ты, старая... У тебя сияние вовсе третье — зеленое. Помнишь Кроха-красильщика? Позапрошлой весной он красил мне накидку в зеленый цвет, и для этого смешивал желтую охру с голубой глиной.

Хон наконец заснул. Вроде бы всего только мгновение назад хорохорился, порывался то рассказывать, как все было с послушниками, то расспрашивать Лефа, что там, за Мглой... И вот заснул-таки, не успев слова договорить. Ну и ладно — ему сейчас сон кстати.

Окончив возню с раненым столяром, Гуфа взялась за послушника. Торк, правда, ворчал, что серого объедка не лечить, а пристукнуть бы, но когда старуха велела помочь, не ослушался.

— Ты думаешь, пристукнуть его — сложное дело? — бормотала Гуфа, обтирая кровь с рассеченного послушнического темени. — Пристукнуть — дело вовсе даже простое. Простое, но глупое. Дохлый он нам без надобности, а живьем, глядишь, еще и послужит...

Долгое занятие выдумала себе старуха. Даже при ее вновь обретенной ведовской силе очень непросто оказалось уберечь серого от Вечной Дороги. Хоть и досталось ему не лезвием, а рукоятью крутанувшегося в Хоновой ладони клинка, но досталось крепко — от души и на полный мах. Промедли Гуфа с лечением до рассвета — околел бы, так и не придя в сознание. Но Гуфа успела вовремя.

А вот тратить свое умение на переломанную ногу послушника ведунья не стала. Вправила только и велела бабам выискать какую-нибудь палку да привязать ее к перелому. «Пускай, — сказала, — полежит солнышек с двадцать: и ему на пользу, и нам спокойно».

К концу лечения послушник очнулся. Это заметили все, потому что он принялся барахтаться и орать дурным голосом, — видать, Раха с Мыцей не шибко осторожничали с его переломом. Впрочем, буйствовал серый недолго. Стоило только Гуфе склониться к его лицу, как вопли стихли и дергания прекратились. Леф было решил, будто это старуха угомонила послушника ведовским наговором, но ведовство оказалось здесь ни при чем. Вернее сказать так: ни при чем оказалось старухино ведовство.

Увидав так близко от себя Гуфу, серый, похоже, опамятовал, сообразил, где он да в чьих руках, и больше ни единому звуку не позволил прорваться сквозь закушенные до крови губы. Дергаться он тоже перестал — лежал, почти не шевелясь, только норовил отворачиваться, когда кто-нибудь наклонялся к нему. Попади Леф в лапы Истовых, он бы, наверное, тоже повел себя так, а потому на душе парня шевельнулась тень уважения к раненому послушнику. Впрочем, тень эта шевелилась весьма вяло и очень недолго.