А Гуфа утащила к себе в землянку проклятую трубу (это ей стоило куда как больших усилий, нежели Витязю его скорбная ноша). Черную пыль и странные гирьки она тоже унесла. Уходя, старуха запретила Хону, Лефу и Ларде рассказывать, как все было на самом деле. Сказала: «Ждите. Сейчас еще не пора». Хон спросил, когда же будет пора, а она, чуть подумав, ответила: «Через три дня. Или позже». Потом старуха велела всем побыстрее убираться домой и заковыляла вверх по оврагу, волоча проклятую трубу по земле.
Даже в тот миг, когда пришлось оказаться лицом к лицу с бронированным полоумным убийцей, Гуфе не было так страшно, как теперь, когда все уже вроде закончилось. Нет, ее пугали не послушники и не то, что люди при попытке рассказать им правду откажутся верить в безмерную подлость носящих серое — кто-кто, а уж Гуфа умеет убеждать в своей правоте. Но именно своей правоты она и боялась.
Ведь уразумевшим суть происходящего легко будет додуматься и до того, что соблюдающие обычай всегда слабее людей, которые отваживаются его презирать. А общинный суд... Ну вот взял да и отказался человек выполнять требуемое всеми. Что с таким поделаешь? Да ничего. Потому что он может разрешить себе все, а община — лишь дозволенное обычаем. И значит, обычай держится в Мире только древней привычкой да непониманием его слабости. Хрупкие, ненадежные опоры...
Самое ужасное то, что Истовые не добились желаемого единственно из-за опасливого стремления соблюсти видимую благопристойность — просто перехитрили сами себя. Слишком уж соблазнительной оказалась надежда, что Прошлый Витязь сумеет управиться с нынешним и можно будет изобразить из себя спасителей.
Решись же они открыто преступить обычай, проклятая гирька поразила бы не Амда, а Нурда, без которого прочим воинам не одолеть пусть неумелое, но отлично вооруженное множество.
Старшие из носящих серое скоро поймут эту свою оплошность. Ведь поняли же они, что смело могут лгать, не боясь разоблачения! Плохо. Надо спешить, но единственно возможное теперь действие требует времени. Плохо.
Вскоре после рождения нового солнца Устра и с ним еще кто-то из послушников ходили к Гнезду Отважных. Даже в Долине было слышно, как орали они возле заросшего травами нагромождения тесаных непомерных камней, уговаривая Витязя показаться для доверительной беседы. Возвратились к заимке носящие серое вскоре и с подозрительной поспешностью, причем старший брат на ходу постанывал и держался за щеку — это многие видели.
Ближе к полудню Нурд появился на дворе у Торка — ему понадобились вьючное и возок. Ничего странного в этом не было. Витязь живет один, и у него нет возможности содержать собственную скотину. Обычай гласит, что всякий из живущих в Мире должен помогать Витязю, доверяя ему любое свое достояние. А ведь Торк для Нурда не кто-нибудь — близкий приятель. Надо ли удивляться, что после краткого разговора Витязь выехал с Торкова двора на телеге?
Когда же солнце перевалило за середину жизни, вернувшаяся с хворостом от Лесистого Склона Ларда рассказала Лефу, будто снова видела Нурда, на этот раз на дороге. Он проехал в сторону Черных Земель, причем заметно спешил. А на дне возка глазастая девчонка подметила нечто, очертаниями напоминавшее укрытого шкурой человека. И человек этот то ли спал, невзирая на тряскую скачку, то ли был мертв.
Следующий день выдался хмурым, ветреным. Бескрайняя серая туча, родившаяся где-то над Жирными Землями, медленно, будто нехотя заглотила небо над Галечной Долиной. А потом брюхо ее, отвисшее из-за чрезмерного обжорства, пропороло себя изломанными скальными гребнями, и она, изнемогая от ран, обессиленная собственным однообразием, притиснула к самой земле крохотный огрызок небесной выси. Казалось, стоит лишь забраться на пригорок повыше да подпрыгнуть как следует, и коснешься пальцами холодной, склизкой, упруго-непроницаемой серости.
Это была коварная серость. Она не только съела небо и солнце — она заползала в души, поселялась там тягостным чувством неотвязной унылой хвори, выпивала желания, истачивала силы. Но может быть, дело было и не в ней. Раха, к примеру, на убыль в силах не жаловалась. Какие уж тут жалобы, ежели огород сохнет? А вот Хон с самого утра был грустен и вял. Настолько, что почти сразу поддался визгливым Рахиным причитаниям и, даже не сплюнув для сохранения собственного достоинства, поплелся дергать нахально повысовывавшиеся из грядок ростки сорной травы. Такая его покладистость жену-победительницу не обрадовала, а изумила и напугала. Впрямь захворал, что ли? Или же позавчерашние воинские труды еще дают себя знать? Однако долго предаваться праздным раздумьям Раха не стала: не было у нее для этого ни привычки, ни времени. Растолкав и наскоро покормив заспавшегося Лефа, она выпроводила его из хижины (Гуфа велела раненому почаще бывать на вольном воздухе), а потом замерла на миг, заколебалась. Надо бы удобнее обустроить сына, шкур ему настелить, чтоб не удумал на голой земле сидеть, но, с другой стороны, Хона без присмотра на огороде оставлять опасно. Дергал-то он исправно и рьяно, да только Рахе не терпелось собственными глазами глянуть, что именно выдергивает столяр. А то ведь, например, брюкву Хон только в горшке узнает, вареную.
Тут, на счастье, через плетень перебралась Ларда — тоже смурная, взъерошенная и на себя не похожая. Раха с легким сердцем свалила на девчонку заботы о Лефе и побежала следить за Хоном. Мигом позже окрестности огласились негодующими воплями.
Ларда тем временем выволокла из хижины несколько снопиков сушеной травы и какой-то облезлый мех, при ближайшем рассмотрении оказавшийся Рахиной зимней накидкой. Соорудив из всего этого нечто среднее между человеческим ложем и песьей берлогой, девчонка впихнула туда вяло отбрыкивающегося Лефа, а сама пристроилась рядом, прямо на земле, и пригорюнилась.
Несколько мгновений Леф с тревогой разглядывал ее осунувшееся безразличное лицо, потом спросил:
— Ты чего? Червяка надкусила?
Ларда обхватила колени руками, поерзала, устраиваясь.
— Не знаю, — сказала она после довольно продолжительного раздумья. — Устала, наверное. Скучно, тоскливо очень и вообще как-то... И ничего путного делать не хочется. Хворь такая, наверное, прилепилась.
Леф собрался было сказать, что хворь, от которой не хочется делать ничего путного, прилепилась к Ларде еще при рождении, но заопасался и промолчал. Торкова дочь и впрямь выглядела усталой и хворой. Даже когда обнаружила, что уселась чуть ли не прямо в разложенный для просушки навоз — и то не нашла в себе сил, чтобы встать, лишь отодвинулась немного с тягостным вздохом.
Теперь Лефу была видна только ее спина — сутулая, жалкая, плотно обтянутая заношенной ветхой накидкой. Накидка эта могла служить убедительным доказательством хозяйственности Лардиной матери Мыцы. Обнову, перешитую из пришедшего в негодность полога, Ларда порвала, пытаясь досадить Лефу за неуступчивость, и в наказание носила ту, из которой явно успела вырасти еще прошлым летом, — не нужно быть мудрецом, чтобы догадаться, почему к подолу пришита полоса поновее (то есть чуть-чуть почище). Однако Мыцыны хлопоты не ограничились дотачанным подолом. Скрепя сердце она расщедрилась еще на две заплатки там, где угрожали прорваться из тесноты на волю и свет выпятившиеся, отвердевшие за зиму девчоночьи груди. То, что в результате этой предосторожности расселся шов на спине, заботливую родительницу не волновало. Летняя накидка выдумана не для согревания (летом и так тепло), а единственно для сокрытия срама. Спины же у всех людей сотворены Мглой одинаковыми, и ничего стыдного на них не растет. А что одеяние вышло тесным и от неловкого движения может развалиться, так это к лучшему даже. По крайней мере не станет девка плечи свои неуклюжие мужичьи растопыривать почем зря, больше будет на бабу похожа.
Так что теперь через многочисленные прорехи Леф мог сколько угодно разглядывать коричневую от загара Лардину кожу и выпирающие из-под нее острые позвонки. А когда случайный порыв ветра распушил и подбросил тяжелые пряди медных волос, стал виден до прозрачности выгоревший пушок между девчоночьими лопатками. Интересно...