Кстати, маэстро Тино, состоящий при Пантеоне хормейстером и клавикорд-виртуозом, клянется, будто местоположение святыни выбрано крайне мудро: «Только необходимость хоть изредка посещать разбросанные по всей Столице святые и присутственные места покуда еще мешает гражданам-горожанам окончательно разбиться на равнодушные одна к другой стаи и стайки. И так уже на вопрос: „Откуда ты?“ почти всегда отвечают названием улицы, а не города. Некогда спасавший государство всеобщий патриотизм зачах, обессилел и не способен выбраться за пределы родного квартала. Живем как моллюски, плотно сомкнув вокруг себя створки переулков и улиц... Нет, я не прав: даже моллюски живут лучше нас — они хоть не злобствуют друг на друга!»
Вот как говаривал почтеннейший клавикорд-виртуоз. Подобные речи были ему неприятны, однако он раз за разом повторял все те же слова, будто пьяница, который не имеет сил оторваться от обжигающего рот питья. Нор навсегда запомнил красные пятна на сухих скулах маэстро, его пышный парик, трясущийся словно бы в ужасе перед гневом владельца, и осыпающуюся с этого парика голубую пудру.
Впрочем, не менее явственно помнится парню надменно выпяченный подбородок бывшего Первого учителя. Господин Тантарр внушал своему ученику, что большое всегда может быть разъято на малое и что именно с любви к родному кварталу начинается тот великий патриотизм, об оскудении которого горюет почтенный маэстро. Кстати, в оскудении патриотизма господин Тантарр считал повинным упомянутого маэстро и подобных ему умников: слишком уж много они умничают последнее время.
Так кто же все-таки прав — клавикорд-виртуоз или виртуоз боевой стали? Нор не слишком задумывался над этим, он не считал себя способным судить разногласия столь достойных и разумных людей. Рассказал воителю о словах маэстро, выслушал возражения. Ну и что? Если бы маэстро узнал мнение воителя, он бы тоже стал возражать. Скорее всего, они оба отчасти правы. Но неполная правота — это лишь разновидность заблуждения, по крайней мере, так писал моралист Кириат, высокоученый уроженец древнего Латона.
Внутри Пантеона было гулко и сумрачно. Под стенами начинающегося прямо от входных врат длинного зала цепенели в неестественных позах статуи Благочинных, сработанные из редчайшего розового мрамора. Огромные фигуры на вычурных пьедесталах, увешанных гроздьями поминальных лампад. Вознесшиеся под потолок отшлифованные до блеска лица, величие и страстность которых раздражающе не вязались с бездумной слепотой неподвижных глаз.
Жуткое место. За серыми стенами гибнут и рождаются люди; катастрофа освежевала мир, будто рыбацкий нож снулую рыбу; Пенный Прибой все глубже вгрызается в твердь Последнего Хребта; проклятый Ниргу тянется к атоллам и побережью жадными щупальцами растущих наносных отмелей — все это снаружи. А здесь...
Самодовольно кривит испятнанные копотью губы Арс-основатель, великий открыватель земель и великий пират — холодный, насмешливый прищур; квадратные плечи; гордо выпяченная грудь закована в диковинный панцирь... Можно ли поверить, что в человеке этом не было ничего примечательнее кувалдоподобного подбородка?
Мучительно изогнув спину, тянет к потолку просящие руки Скорбящая Морячка. Она скорбит о погибшем, но не о муже или брате, а о погибшем вообще, о любом, причем скорбит уже сотни лет, и невольно хочется однажды пробраться в Пантеон незамеченным, чтобы успеть увидеть на ее лице скуку.
А вон там браво оперлась на меч Карранская Отроковица. Меч огромный, двуручный — этакой тяжестью вздумали снарядить хрупкую девочку! Разве трудно было понять, что не смогла бы она оружием победить лангенмаринские полчища? Разве трудно понять, что эти изнемогшие и уже готовые к бегству воины Ареда все-таки нашли в себе силы для сокрушительного удара, когда, задыхаясь от стыда и отчаяния, увидели бросающегося на врага ребенка? Десять — двенадцать лет ничем не примечательной жизни; потом — считанные мгновения подвига, оборванного мимолетным взблеском нацеленного в горло железа... И два долгих столетия мраморной лжи, единственная причина которой — неуемное рвение бездарного ваятеля. За что, всемогущие?!
Большинство из этих неправдоподобных подобий живших и выдуманных людей поставлено здесь чуть ли не до явления морского змия, но некоторые (Отроковица из Карры, Разд — укротитель людоедов и, кажется, еще двое) были причислены к сонму Благочинных позже. Нор так и не сумел толком осознать вопиющую несоразмерность перемен, произошедших внутри и вне Пантеона со дня его основания. Не сумел, хотя маэстро Тино наедине со своим учеником иногда позволял себе странные и опасные рассуждения.
Однако парень понимал (а главное — видел и чувствовал) вполне достаточно, чтобы относиться к Пантеону с отчетливой неприязнью. Особенно возмутительным казалось внутреннее убранство священного заведения. Несмотря на обилие витражей, полированного золота и блестящего камня, там всегда было нерадостно; высокий двускатный потолок покрывали величественные фрески, — действительно величественные, по-своему даже талантливые изображения почему-то обязательно вызывали у вошедшего твердую уверенность, что он ничтожен и во всем на свете виноват. Это усугублялось обилием всевозможных запретов. Нельзя касаться постаментов; нельзя самому выбирать и вешать поминальные лампадки; нельзя разговаривать громче, нежели полушепотом, и даже шаркать подошвами нельзя — поэтому вошедшему сразу же надлежало разуться.
Рюни не составило никакого труда стряхнуть сандалии в кучку стоптанной обуви, а вот Нор застрял. Он еще вчера успел обнаружить, что старые тесноватые сапоги при одной руке гораздо легче натягивать, чем снимать. Парень сопел, пыхтел, дергал, тянул, однако дело продвигалось туго (вот именно, туго — самое подходящее слово). Рюни изо всех сил делала вид, будто ничего особенного не происходит. Она вертела головой, внимательно рассматривала статуи, хоть бывала здесь бессчетное количество раз. Нор косился на девушку со смешанным чувством благодарности и досады. Спасибо, конечно, огромное за деликатность, только... Ну что она видит в этих изваяниях, чем они так ее привлекают?! Даже глиняные людоедские божки, которые расставлены на каминной полке в распивочном зале дядюшки Лима, — и те лучше. Да, у них ужасные, злобные, кровожадные рожи, но они честны; их злоба и кровожадность гораздо человечнее лицемерно добродетельных гримас, выдуманных орденскими ваятелями.
Парню вдруг вспомнилось, как орал на него однажды маэстро Тино, выведенный из себя неусидчивостью и строптивостью ученика. «Ты мерзкий тупица! Могучие Ветры в немыслимой щедрости наделили тебя сразу двумя редчайшими дарованиями: поэта и музыканта, а ты смеешь тратиться на уличные драки, на позорное мелкое воровство!» Зря, совершенно зря клавикорд-виртуоз надсаживался, размахивал кулаками перед лицом супящегося парня. Уж лучше бы всемогущие облагодетельствовали своими милостями кого-нибудь другого, лучше бы не иметь склонности ни к чему, кроме драк. Кому нужны проклятые дарования, если они заставляют видеть плохое в том, чем с удовольствием любуются прочие люди? Вот Рюни нравится смотреть на статуи, а ему это как тухлую треску нюхать... Значит, он и Рюни по-разному видят и думают? Дарования... Чтоб такими дарованиями бесы в пекле гордились! Болезнь какая-то, ущербность, увечье хуже однорукости!
Нор с лихвой выместил свое дурное настроение на сапогах, хотя они-то уж точно не имели отношения к музыке и стихосложению. Рюни следила исподтишка, как парень чуть ли не клочьями обдирает с ног злосчастную обувку. Она совсем растерялась: и помочь хотелось, и страшно было, что Нор воспримет помощь как унижение. Но с другой стороны, ведь, действительно, изорвет он единственные свои сапоги, и придется ему в деревянных громыхалках ходить, как последнему оборванцу. Новая обувь из кожи Нору не по достатку (ему сейчас все не по достатку, потому что никакого достатка у него нет), а в подарок принять откажется: гордый.
Нор справился сам. Вытирая полой куртки мокрые побагровевшие щеки, он осторожно заглянул в лицо Рюни: не вздумала ли жалеть? Кажется, не вздумала. Она делом занята — повязку на голове поправляет. Дорогая повязка, шелковая, узорчатая. Только Рюни и без всяких узоров хороша. И ничего она не изменилась, это у Нора, наверное, в Прорве от страха буек повело, вот и начала мерещиться всякая чушь: веснушки, золотые волосы... Глупость, бред, наваждение. Рюни всегда была такая, как нынче. Разве что шрам этот на щеке (скорее всего, память о боевой науке). Да еще платье — хорошо знакомое белое полотняное платье с простенькой вышивкой, любимое ее, давнее, но теперь оно гораздо плотнее обтягивает грудь...