– Охренеть, – с недоверчивым восхищением сказал Лэй.

Когда Лёка проснулся, состав промолотил едва не всю дорогу до Твери и полз теперь неторопливо и сыто, будто присматривая место для ночлега. Из низин всплывали серые сумерки, деревья нахохлились и почернели. Небо затянули плотные облака.

Лэй глядел в окно. Обиванкин тоже уж не спал и напряженно таращился прямо перед собой; пальцы рук его выделывали какие-то нервозные кренделя: то он сплетал и расплетал их, то барабанить по столу пытался, то словно хотел ввинтить большой палец правой руки в ладонь левой… Лёка для очистки совести коротко глянул через проход: дюжий сосед по-прежнему был в отключке.

Странно, однако, что багажа у него нет совсем. Лёка видел, как сосед вошел – буквально в самый момент отхода поезда и с пустыми руками. Плюхнулся на сиденье, будто не в другую страну едет и не в другой город даже, а так… катается.

Но, в конце концов, чего не бывает.

Сын почувствовал, что Лёка уже вернулся к жизни; отвернулся от окна и чуть улыбнулся отцу – неловко, но дружелюбно.

– Граница скоро, – сообщил он.

– Вижу, – ответил Лёка. Обиванкин принялся кусать губы.

– Не волнуйтесь вы так, Иван Яковлевич, – сказал Лёка, чуть наклонившись вперед. – Во-первых, для таких переживаний нет, по-моему, ни малейших причин. Все документы у нас в полном порядке. А во-вторых, поймите, ведь стоит на вас поглядеть только – и вас действительно можно заподозрить в попытке нелегального перехода границы. Как минимум.

Обиванкин то ли брезгливо, то ли высокомерно глянул на Лёку и промолчал. Лёка выждал мгновение, потом, пожав плечами, отвернулся.

Успокоил, называется, думал Обиванкин. Ведь не сказал: для переживаний нет причин. Сказал: для переживаний, по-моему, нет причин. По-моему! Никакой твердости, никакой целеустремленности в них, в молодых… Если ты в чем-то уверен, то так и говори. А если ты сам же свою правоту подвергаешь сомнению, суживаешь до масштабов личного мнения – так и рот открывать нечего… Нет, в наше время все было не так.

– Папа, – позвал Лэй.

– Да?

– А как ты думаешь…

– Что?

– Вот ты сказал – вместо того, что вы ждали, получилось совсем другое. Почему так получается?

Оказывается, он все время думал о том, что я ему рассказал, с изумлением и боязливой радостью подумал Лёка.

– У-у… – сказал он с мрачной иронией. – Это всем вопросам вопрос…

– Так получается всегда, когда не хватает уверенности и настойчивости, – в очередной раз принявшись нервно барабанить пальцами по столу, вдруг бросил Обиванкин, даже не дав себе труда выяснить, о чем, собственно, речь.

В Лёку будто плюнули.

– Спасибо, что научили уму-разуму, Иван Яковлевич, – сказал он.

– Простите, – ответил Обиванкин. – Я вовсе не хотел вас оскорбить. Просто высказал свое мнение.

«А кто им интересовался?» – чуть не спросил Лёка, но смолчал. Старик и так, похоже, на грани истерики. Надо же, какой нервный.

Тихо подкравшийся к станции поезд просторно загремел сочленениями и окончательно остановился.

– Прибыли, – сказал Лёка.

В наступившей тишине стали слышны приглушенные, чуточку напряженные реплики пассажиров, отрывистые вопросы и ответы… Граница есть граница. Досмотр есть досмотр. Будь у тебя хоть трижды в порядке все бумажки – все равно не по себе.

Некоторое время ничего не происходило. Потом за окном торопливо прошли вдоль вагона несколько парней в форме и с автоматами – совсем молодые. Поодаль неторопливо прогуливался по перрону какой-то местный барин с собачкой на поводке; вообще же на станции было очень малолюдно.

А потом зажегся свет, разом припрятав все, что снаружи, за блеском стекол; залязгали двери впереди и сзади, и внутри вагона послышалось залихватское: «Линия перемены дат! Линия перемены дат, господа! Леди и джентльмены! Да-а-кументики приготовили! Па-адарожные, визы, паспорта! Пли-из!»

Осунувшийся Обиванкин принялся тереть потные ладони о штанины – видно, хотел их просушить прежде, чем браться за бумажки. На него страшно было смотреть. Лёка молча полез за документами; он предчувствовал недоброе.

– Вы не знаете, багаж они осматривают?– вдруг спросил Обиванкин Лёку.

– А что у вас там – наркотики? – осведомился Лёка.

Обиванкин не ответил. Ого, подумал Лёка. Кажется, я влип… И сына втянул. Замечательно. Он машинально покосился через проход – дюжий сосед уж проспался и, угрюмо ссутулившись, сидел лицом к окну. «Что он там может видеть? – недоуменно подумал Лёка. – За стеклом темнее, чем в вагоне…» И сразу понял. Сосед смотрел на то, что в стекле отражалось. То есть – на них троих.

Стало совсем худо.

– У меня в багаже есть вещи, которые мне не хотелось бы никому показывать, – наконец сообщил Обиванкин шепотом и нервно облизнул губы.

– Вы нашли очень удачное время, чтобы сказать об этом, – ответил Лёка, уже не скрывая раздражения. Обиванкин непреклонно глянул ему в глаза.

– Предупреди я вас заранее, вы могли испугаться и не взять меня с собой, – сказал он. Лёка задохнулся.

– Да как вы смели… как смели подставить мальчика… и меня…

– Потому что моя поездка очень важна для страны, – отрезал Обиванкин, словно это объясняло и оправдывало все.

Лэй, ничего не понимая, смотрел то на отца, то на его друга.

Лёка даже не нашелся, что ответить. Несколько мгновений он лихорадочно шарил в голове, пытаясь нащупать достойные слова, но в ошеломленной пустоте не обнаруживалось даже связной ругани. Впрочем, и к лучшему, сообразил Лёка: ругань никогда и ничему не способна помочь, она только позволяет, когда опасность миновала, спустить пар. Лёка так и не произнес ни слова до тех самых пор, когда «Да-акументики попрошу!» послышалось совсем рядом, и розовощекий вооруженный мальчишка в зеленой форме, ну лишь чуть-чуть постарше Лэя с виду, показался в проходе. Автоматически Лёка отметил, как быстро разобрался с пограничником сосед на боковом сиденье напротив – махнул каким-то удостоверением и вопрос оказался исчерпан. Вот так надо ездить, с завистью и тоской подумал Лёка. И что бы моему чародею не обратиться со своими просьбами к кому-нибудь, у кого припасены этакие вот корочки?

Да потому что такие никогда и никому не помогают, ответил Лёка сам себе. Тем, кого можно взять на отзывчивость, корочек не выдают…

Он подал пограничнику свои бумаги. Мальчишка уставился в них; потом опять на Лёку, потом на Лэя – сличал фотографии. Потом, от усердия шевеля кожей на лбу, принялся изучать подорожную. И ведь это не американцы какие-нибудь, думал Лёка, пристально вглядываясь в простое и совсем не злое, губастое лицо пограничника. Не захватчики немецко-фашистские из гестапо, нет. Свои же пареньки с Валдая оклад отрабатывают… А что им делать, если нет никакой иной работы и кормиться нечем? По всей округе на сто, может, верст никакой иной мало-мальски оплачиваемой работы, кроме как унижать ближних своих – и по крови ближних, и по месту обитания… Спасибо, что в воры не пошел. До чего ж он старается-то! Бдит! От всего сердца…

Разве только в деньгах дело?

А если бы им платили исключительно за доброту и честность? За тягу к знаниям? Ох, представляю, как они кляли бы власть за издевательство над человеческой природой и нарушение прав человека!

А может, и не кляли бы?

Кто и когда это у нас пробовал?

– Все в порядке, – сказал пограничник, возвращая бумаги Лёке и козыряя ему. – Счастливого пути, господин Небошлепов. Счастливо, Леня… – Повернулся к Обиванкину. – Так, господин… э… Обиванкин, – не без напряжения вспомнил он фамилию из Лёкиной подорожной.

Обиванкин с обреченным видом подал ему паспорт и визу. Лоб его искрился от пота. Ученого хотелось немедленно арестовать. На всякий случай. Пограничник опять заекал взглядом вверх-вниз: в документы и на живого Обиванкина, опять в документы – и опять на живого…

Что-то долго, холодея, подумал Лёка; а пограничник отступил на шаг назад, в проход, и позвал: «Колян! А Колян! Подойди-ка…»