«Нужно понять и не забывать, что каждый килограмм угля или другой продукции, добываемой вами, полностью попадает в руки немцев. Следовательно, это только увеличивает жертвы воинов наступающей Красной Армии. Нужно работать в пользу СССР, против врага, используя для этого все возможности»;

«Поддерживайте тесную связь с французскими патриотами, которые вам окажут большую помощь. При первой возможности уходите из лагерей в партизанские отряды и вместе с французскими товарищами ведите борьбу против общего врага — фашизма».

Но и это воззвание, и инициатива группы пленных, и формирование сначала центрального, а затем лагерных и, наконец, межлагерных комитетов — все это, в сущности, было направлено только к тому, чтобы стихийное движение советских людей канализовать именно так, как это было нужно и рационально. Если бы у пленных не было этого неукротимого желания борьбы и свободы, которое заставляло их с упрямым героизмом выносить все лишения, выживать там, где другие бы умерли, побеждать там, где другие были бы побеждены, — то, конечно, никакие ЦК и никакие воззвания не могли бы ничего сделать. Организаторам партизанского движения пришлось преодолеть множество невообразимых трудностей — и их задача была бы невыполнима, если бы в их распоряжении не было высокого человеческого материала. Теперь, когда все это кончено, это может показаться менее сложным, чем было, потому что всякая последовательность событий, которую мы рассматриваем ретроспективно, невольно приобретает характер естественного развития фактов; каждый последующий вытекает из предыдущего, и нам начинает казаться, что иначе быть не могло. Это происходит, надо полагать, потому, что мы теряем из виду два основных фактора всякой деятельности такого рода — неизвестность и будущее, а не прошедшее время. Но, так или иначе, одно остается несомненным: деятельность этих людей, и в особенности немногих организаторов, стоявших во главе советского партизанского движения, была возможна только при том условии, что каждый из них заранее и совершенно сознательно, без тени иллюзии или сомнения, согласился на мучительную смерть в каком-то неизвестном подвале гестапо. И человек, которого мое воображение мне столько раз представляло идущим по Эльзасу, был, прежде всего, как другие его товарищи по ЦК, спутником смерти, которая следовала за ним, как тень.

* * *

Я познакомился с ним в Париже. Это был невысокий человек с твердыми и умышленно невыразительными глазами. По точности и быстроте его движений было легко заметить, что вся его мускульная система представляла из себя идеально послушную машину. По тому, как он смотрел на собеседника, и из того, что он говорил, нельзя было не сделать вывода, что он знает, чего хочет и, надо полагать, добьется этого ценой любых усилий. За свою жизнь я был знаком с несколькими людьми этого типа, но ни в одном из них он не был доведен до такой выразительности. Он обладал, кроме того, даром внушать доверие; и — это казалось особенно странным при общей твердости — он вызывал к себе невольную симпатию, не делая для этого внешне заметных усилий. Ему было трудно в чем-либо отказать. Это испытали на себе все, кому приходилось с ним сталкиваться. И несмотря на незнание языка, страны, условий жизни и всей сложной обстановки оккупированной Франции, он был — как это ни казалось парадоксально — вполне на своем месте. Для этого у него были особенные данные, не имевшие ничего общего ни с теми знаниями, которые, казалось бы, были необходимы для его работы, ни с той совокупностью условий, которой он, на первый взгляд, явно не соответствовал. Если ум — по классическому определению — есть способность понимать соотношение между вещами и между людьми, то он обладал этой способностью в исключительно высокой степени. Было в нем еще нечто особенное, характерное, впрочем, не только для него, но для многих советских людей: быстрая приспособляемость к внешним условиям жизни, к внешним отличиям, нечто вроде своеобразной социальной мимикрии. Нужен был очень опытный глаз, чтобы отличить в толпе этого человека от других. Он сразу научился с безошибочным инстинктом одеваться по-европейски. Его могло, пожалуй, выдать особенное, не европейское выражение лица или глаз, но чтобы суметь это увидеть, нужно было быть физиономистом. В обществе эмигрантов — тех, которых он не очень близко знал, — он умел держать себя с нейтральной корректностью. Он не мог нигде научиться этому искусству, это был его природный дар.

Французская подпольная организация послала «для связи» женщину, которая должна была служить ему гидом в Париже. Я никогда не мог понять, как ему удавалось сговариваться с ней: он не знал французского, она не знала русского. За исключением этой подробности, она прекрасно подходила для такой работы. Это была француженка лет тридцати пяти, полукрестьянского типа, очень некрасивая; лишенная самого отдаленного намека на женственность и которая не привлекла бы ничьего внимания — ни полиции, ни жандармов, ни гестапо. Этот тип домработницы среднего возраста был, конечно, прекрасной защитной оболочкой. Она действовала с исключительной самоотверженностью. Единственная внешняя ее особенность — ноги, ноги футболиста или гиревика. Она делала каждый день огромные концы пешком и вообще отличалась исключительной физической выносливостью. В опасных обстоятельствах она иногда проявляла несомненную находчивость. Однажды, когда они вместе с ее спутником попали в облаву в метро и жандармы проверяли бумаги у большинства выходивших людей и когда отступление было отрезано, она набросилась на него с поцелуями — и они вдвоем прошли, как влюбленные, не переставая целоваться, мимо полицейских, которые их пропустили с той сочувствующей снисходительностью, которую питают французы к таким бурным проявлениям любви. Один из наших общих знакомых говорил мне, шутя, что это было самое жестокое испытание, которое пришлось перенести Антону Васильевичу. (Его звали Антон Васильевич. Я думаю, что в других местах его могли звать иначе. Но это, конечно, было неважно.)

Я неоднократно думал о его спутнице, с которой потом мне пришлось встречаться много раз. Я видел еще несколько женщин, делавших приблизительно такую же работу, как она. Они обыкновенно были коммунистки. Их жизнь заключалась в том, что они ежечасно ею рисковали. Я вспомнил тех шоферов в Америке, которые, как мне кто-то рассказывал, получают очень большое жалованье, и средняя длительность их жизни — шесть месяцев; они перевозят в огромных грузовиках какое-то взрывчатое вещество страшной силы — и достаточно резкого нажима на тормоз, чтобы шофер, машина и все, что в ней находится, взлетело на воздух. Любителей всегда находилось много. Работа этих женщин напоминала, пожалуй, работу американских шоферов. В риске своей жизнью есть вообще особенная, иногда неудержимая соблазнительность, почти всегда бессознательная. Те, кто это испытал, похожи на наркоманов; многие из них потом бывают отравлены навсегда. Это, может быть, какое-то таинственное проявление древнего инстинкта борьбы, одного из могущественных биологических факторов человеческого существования. У женщин это носит несколько иной характер, но выражено столь же сильно. Число людей, которые ясно и твердо знают, за что именно они готовы умереть, и знают, что это действительно стоит такой жертвы, чрезвычайно ничтожно. Эти женщины были готовы умереть за коммунизм и за Францию. Но некоторые из них не были француженками, и ни одна из них, конечно, не знала, что такое коммунизм и почему за него стоит умирать. Я думаю, что у них даже не было особенной личной ненависти к немцам в той мере, в какой немцы не являлись официальным олицетворением врага, против которого надо бороться. Это было проявление слепого и героического инстинкта — быть может, одна из последних его вспышек в странах Западной Европы. Русские — те знали, за что они борются и за что они умирают.

Антон Васильевич, в частности, знал это лучше, чем другие. На его глазах в России немецкие солдаты убивали, расстреливали, вешали и жгли население целых деревень и сел. Я представлял себе, как он смотрел на все это своими, умышленно невыразительными глазами. И если бы немцы действовали рационально, они должны были бы, конечно, оставить в покое всех этих несчастных людей, потушить пожары, сломать виселицы, перестать стрелять и обратить свое внимание на антонов Васильевичей и тех, что были с ними, — бородатых русских мужиков, выполнявших под немецким наблюдением тяжелые работы. Со стороны заживо сгоравших женщин, быстро умиравших стариков, хрупких маленьких ребятишек, со стороны всего этого населения, которое они уничтожали, им уже, конечно, не угрожала никакая опасность. Они, наверное, так же мало боялись антонов Васильевичей и их товарищей. И вместе с тем, если бы чудом, на секунду, их посетило какое-то внезапное прозрение, если бы они могли понять, что их ждет, они бросили бы винтовки и пулеметы, остановили бы танки и поезда и ушли бы обратно, в Германию, со смутной надеждой, что, быть может, там они все-таки останутся живы. Но этого не произошло, и оттого, что этого не произошло, погибли миллионы немцев, тех самых, которые жгли тех самых, которые вешали, тех самых, которые расстреливали. И вот опять, из страшной глубины библейских времен, до нас доходят слова, беспощадная правильность которых проверена веками и тысячелетиями, — кто сеет ветер, тот пожинает бурю[4].