Они были удивительной парой. Улыбались, шутили, все время за ручку или в обнимочку, и поцелуйчики легкие, поглаживания невзначай.
У них в семье никогда не было ни скандалов, ни выяснений отношений, да хоть какого несогласия между родителями. Мама называла отца только Васечкой, а он ее — Маргариткой или Ритулей. Мама никогда — вот ей-богу! — никогда не ругала девчонок и уж тем более не наказывала, не повышала голос, не поучала наставительно и не запрещала ничего, но…
Но ровно до того предела, где начиналась папина руководящая роль. За важными решениями надо было обращаться к нему, и если он что запретил, то мама становилась как кремень: никакие уговоры и просьбы не действовали, она мягко, тихим голосом, но так говорила «нет», что сразу было понятно — это «нет»! Она всегда и во всем была только на стороне отца, подчеркивая и утверждая его абсолютный авторитет в семье, опять-таки не пользуясь ни повышенным голосом, ни наставлениями.
Да девчонки особой необходимости чего-то требовать не испытывали, они и так были любимые, балуемые дети.
Ну что скажешь? Удивительно гармоничная семья, живущая в полной любви и взаимопонимании. Так?
Да, так, и пока девчонки были маленькими, эта любовь защищала их от всего, они даже не болели ни разу. Вообще ничем! Ни гриппом, ни простудами, ни одной из обычных детских болезней.
Но грянул подростковый возраст, вот тут-то и началось, откуда не ждали!
И разумеется, по старшинству с Катьки.
Она вдруг, как-то сразу, словно глаза открыла, увидела и осознала, какая любовь связывает родителей.
Они были замкнуты этой необыкновенной любовью только друг на друге. И глубина, красота и чистота этого чувства была недоступна простому обывательскому пониманию любви. Любые сравнения рядом с ней тускнели, словно с них осыпалась фальшивая позолота.
Конечно, они бесконечно любили девчонок и родных-близких, но это находилось как бы за пределами некоей сферы, внутри которой были только они.
И Катька взревновала родителей к этой их любви слепо, обвиняюще, взбунтовавшимся подростковым гиперэго, затребовавшим: «Хочу, чтобы и меня так любили! Прекратите любить только друг друга!»
Она страшно ревновала отца к матери, требовала его постоянного внимания и не могла простить маме, что отец принадлежит той до такой степени. И конечно, «растолковала» свои разумения Дашке, и та присоединилась к сестринскому бунту, разглядев все то, что Катька поняла раньше.
И принялись наши мармулеточки бунтовать!
То оденутся в запрещенные, взрослые дорогие шмотки, то накрасятся, как «лани подзаборные», то на какую-нибудь запретную рок-тусовку пойдут, то еще чего выкинут, всего и не упомнишь. Но старались изо всех сил фигу моральную родителям показать.
С мамой Катька стала разговаривать исключительно раздражительно-саркастически, выказывая подростковый антагонизм и демонстрируя пренебрежение. Мама грустной, мудрой улыбкой реагировала на эти военные действия, отец наказывал и домашними арестами, и материальными ограничениями, а услышав один раз, как Катька разговаривает с мамой, первый раз в жизни отчитал ее таким тоном, словно выпорол, и конфисковал все Катькины вещи, кроме школьной формы.
Конечно, никто их восстание ремнем не давил, хватало и папиных суровых выговоров.
В стране творилась «демократия» девяносто первого и девяносто третьего, но папу в это время назначили замминистра, работы и поездок у него прибавилось, мама старалась ездить с ним. Дашка вдруг увлеклась рисованием, стала ходить в изостудию, у нее начался «романтический» девчоночий период, и она совсем иным взглядом посмотрела на отношения родителей, их любовь и радовалась за них, умилялась и даже гордилась.
А вот Катька… Она словно в штопор вошла. Закончила школу, поступила в институт, в иняз, давно уже канули бунтарско-подростковые закидоны, но с родителями оставалась холодна, всегда чем-то недовольна, а с мамой вообще практически не разговаривала.
Дашка возмущалась, ругалась с ней, Катька и ей свое фи в ответ демонстрировала, игнорируя, и лишь однажды ответила, когда Дашка не выдержала и наорала на нее:
— Ты что, дура? Почему себя так с мамой ведешь?
— Как? — выразив пренебрежение лицом, холодно спросила Катька. — Не целуюсь, не сюсюкаюсь, как ты? Так с чего бы? Я ей как-то особо и не заметна, ей только отец нужен. Что-то она у постели моей в детстве не сидела ночами.
— А на фига ей было у твоей постели сидеть? — возмущалась Дашка. — Ты засыпала как сурок, даже подушки не коснувшись, и никогда не болела, чтоб от больного ребенка матери не отходить!
Катька отмахивалась и уходила, сбегала от разговоров.
В девяносто четвертом папа умер.
Они возвращались с мамой из Италии, и в самолете папа умер. Сразу. В одно мгновение. На руках у мамы.
Как потом выяснилось, оторвался тромб.
И все! Их жизнь не просто изменилась, она стала чужой, незнакомой — грубой и страшной!
Катьке восемнадцать, Дашке шестнадцать, и они в одночасье потеряли обоих родителей, а с ними и всю прошлую жизнь.
Мама жить перестала, даже существовать перестала, став совершенно безучастной, как сомнамбула бродила по квартире.
Когда в первый раз девчонки и Лидия Ивановна спохватились, что вечер уже, а ее нигде нет, перепугались страшно! Кинулись звонить всем подряд родственникам, друзьям, знакомым, с каждым таким звонком ближе и ближе подходя к уверенности, что она что-то с собой совершила ужасное!
Не говоря друг другу, о чем думают, боясь произносить это вслух, стали звонить по милициям, больницам, моргам, и тут Дашку осенило:
— Она на кладбище!
Они с трудом поймали такси, никто не соглашался туда ехать ночью, но уговорили одного сердобольного дядьку, сумбурно объяснив, какая у них ситуация.
Она сидела там, прямо на земле, и разговаривала с отцом, что-то тихо ему рассказывала, улыбалась нездешней улыбкой и поглаживала земляной холмик.
После этой страшной первой ночи им приходилось забирать ее от папиной могилы постоянно. Когда возвращались домой, мама молча шла в свою комнату, ложилась на кровать и лежала, глядя сухими потусторонними глазами куда-то в пространство, наверное туда, где был он, ее Васечка.
Она ни с кем не разговаривала, ела, когда кто-то приводил ее в кухню и кормил с ложечки.
У Дашки сердце разрывалась от такого бесповоротного смертельного горя.
И девчонки боялись ужасно, они не знали, как справляться с таким горем.
А тут выяснилось, что надо жить. В прямом физическом и банально-бытовом смыслах! Вот жить-то надо!
Папа хоть и получал большую министерскую зарплату, но взяток не брал, денег не накопил, и оказалось, что все они жили только на эту его зарплату. У них имелась большая четырехкомнатная министерская квартира, которую папа приватизировал. И больше ничего.
Не просто «ничего» с надеждой и намеком хоть на что-то, а тупо — ни-че-го!
Мама никогда не работала. Нет, она постоянно чем-то занималась, что-то делала, училась. Но денег не зарабатывала.
И еще! Она не знала, что такое быт, социум, — чистый лист!
Она понятия не имела, где и за какие деньги берутся хлеб и молоко, в магазины ходила только с отцом, вещи выбирали вместе, а как он платил и какие деньги… Он всегда ее от этого ограждал. Зачем его Маргаритке эта бытовая жизнь?
Перепуганные девчонки, по сути дети, брошенные посреди земли необетованной, беспомощные и растерянные, а с ними и Лидия Ивановна, растерявшаяся не меньше их, не понимали, как жить дальше и что вообще надо делать.
Министерство взяло на себя все хлопоты, связанные с похоронами и поминками, и выделило семье материальную помощь, вот на нее они вчетвером пока и жили.
Васнецовы уведомили внучек, что они малообеспеченные пенсионеры и ничем помочь не могут и им надо время, чтобы справиться со своим горем.
Мамины же родители, бабушка и дедушка Юдины, предложили весь спектр помощи: и за Ритой ухаживать и присматривать, и пенсии свои, а дед еще и подрабатывать начал — все, что могли.