***
Варя, восемнадцать лет, ямочки на щеках и сияющие на солнечном свете волосы, которые она закручивала в кудряшки над чистым и безоблачным своим лбом, послюнив палец, уткнувшись в зеркало близорукими глазами: утро русской девушки, росистое и радостное русское утро, когда уже солнце взошло над синим лесом и пригревает, и птицы поют, и кукушка считает в далекой роще годы счастья, а обильная, рожденная из небытия ночи, роса еще голубеет на траве, лежащей пластами под тяжестью алмазных капель, на овсах, на межах, на лесной землянике. Это – румянец, вспыхивающий при малейшем волнении, беспричинные вздохи над книгой и чистое дыхание, это – голос в соседней комнате, в саду, мечтательная поза у косяка, когда в гостиной кто-то играет на рояле, и луна встает над деревьями, освещает странным светом посыпанные гравием дорожки, каменные строения и подстриженные деревца, и стеклянный шар на звездообразной клумбе сверкает магическим сиянием. Это – готовность отдать свою душу до последней капли какому-то принцу, беззаботная щедрость юности, ожидание и слезы, а принц медлит, и хочется бежать по темной аллее к пруду, плакать там от счастья, что так прекрасен и сложен томительный мир любви и музыки.
Рядом с нею Зина казалась куском мрамора, таинственное и молчаливое создание, которому скучно на нашей обыкновенной земле. Когда она опускала ангельские свои ресницы, на ее лицо падали трепетные тени, и если бы ее видел в эти минуты художник, мечтавший об Италии, о чем-то возвышенном и романтичном, о парке, где под Луной стоят мраморные статуи и черные кипарисы… Она шла, скрытная, может быть, равнодушная к своей неизвестной судьбе, и никто не знал, о чем думает ее высокий и холодный лоб. Зина была на год моложе Вари. Наде было пятнадцать, этой большеротой девочке, у которой вечно падала черная прядь и которая все «обожала»: шоколад, трубочки с кремом, классных дам, Андрея Болконского, артиста из фильма «Огонь в камине».
Четвертым в этой семье был Саша, гимназист третьего класса, получивший в тот год две переэкзаменовки: по латыни и истории.
Летом они жили на большой узловой станции, где отец, инженер путей сообщения, занимал пост «начальника дистанции». Станционный поселок раскинулся широко – чистенькие, распланированные по линейке улицы, обсаженные подстриженными липками, домики машинистов и дорожных мастеров в том игрушечно-швейцарском стиле, к которому чувствовали у нас пристрастие железнодорожные строители. Рядом с этой культурой и чистотой казалась необыкновенно грязной торговая площадь соседнего посада, с лужами после дождя, с навозом, с телегами приезжавших за керосином и сахаром мужиков, с лавчонками и трактирами. Но главный пейзаж поселка составляли, конечно, вокзальные здания, кирпичная водокачка, товарные навесы, под которыми прятались от дождя кубы прессованной соломы или канареечно-карминовые плуги и сеялки. Далеко во все стороны тянулись разветвления залитых маслом, а кое-где поросших зеленой травкой подъездных путей, молчаливые составы товарных вагонов стояли, исписанные мелом, а в стороне, все в копоти и саже, возвышалось красное депо, из арок которого выпирали железные груди паровозов в ремонте. Царила здесь особенная жизнь, точная, как ход часов, особенный воздух стоял над станционными палисадниками, над декоративными клумбами и стеклянными шарами, запах паровозного дыма, масла и железа. В положенные часы служащие поездных бригад, в шинелях внакидку, медленно шли по путям с сундучками и хрустально-медными фонарями, трубили рожки стрелочников, а к вечеру зажигались красные и зеленые огни и семафоры. В десять часов проходил мимо станции ярко освещенный столичный экспресс, свидетель другой жизни, и тогда буфет первого класса сиял начищенным самоваром, накрахмаленными скатертями и гранеными стаканами, и к этому часу выходили погулять на платформе станционные барышни в белых платьях и в мордовских костюмах, ходили, обнявшись, стайками, смотрели с волнением на проезжего офицера с усиками.
На эту станцию приехал гимназист Юра Деминский, чтобы приготовить за лето к «поверочным осенним испытаниям» ленивого и медлительного Сашу. Инженер ему сказал:
– Вы с ним построже. Самому мне некогда этим заниматься, а вы уж, пожалуйста, грейте его и в хвост и в гриву.
Гимназист смотрел из окна вагона на незнакомый вокзал, на прихотливые, сделанные из жирноватых красных и зеленых растений клумбы, на блистающий зеркальный шар, в котором как в обезумевшей миниатюрной вселенной отражалось в искаженном виде все небо, все движение, закрученные в оптическом вихре вокзальные здания, деревья и плывущие мимо желто-сине-зеленые вагоны поезда. Начальник станции, маленький человек с козлиной бороденкой и толстым носом, важно стоял на платформе, заложив за спину руки.
– Где тут живет инженер Скарповский? – спросил его гимназист.
– А, – оживился начальник станции, – вы, значит, репетитор будете? Поджидают, поджидают. Вот барышни Скарповские. А с ними и Саша…
Три барышни смеющимися глазами следили за ним из-за изгороди палисадника, в прозрачной тени вокзального клена. Саша смотрел мрачно, очевидно, не предвидя ничего хорошего от нового знакомства. Стучал телеграфный аппарат.
Деминский впервые выступал в роли репетитора и к своим новым обязанностям отнесся со всем пылом молодого идеалиста. Ему хотелось пробудить в этом доверенном ему существе интерес к огромному миру, который только что возник для него самого из книг и размышлений, а не ограничиться учебой «отсюда досюда». Но ученик сопротивлялся всеми способами. На утренних уроках он сидел сонный и равнодушный, ни в какой степени не желая интересоваться ни книжным миром, ни точностью латинских склонений, и оживлялся иногда только по поводу совершенно не относящихся к чистой науке вещей. Вдруг заявлял:
– А я умею ушами шевелить. Вот, смотрите!
В самом деле, уши шевелились сами по себе непонятным и необъяснимым образом. Этому высокому искусству его научил Степка, приятель, сын дорожного мастера Петухова. Саша уходил с ним удить рыбу на речку, над которой висел железный легкий мост, и там обучался более интересным вещам, чем латинские склонения.