— Это — ваше дело, я не стану вас убеждать.

— Да и не убедите. В чем вы собираетесь ехать? В туфельках?

— Наверное, это неподходящая обувь?

— Именно. Для этой поездки я сапоги купил.

— Ну и я куплю.

— Я совершенно не представляю, где придется ночевать. Может, придется сооружать шалаш и…

— Меня это не волнует. Скажите, как вы думаете, сохранилась могила?

— Сомневаюсь.

— Но это место… в десяти метрах на восток… вы сможете найти?

— Смогу, если уцелело это одиноко стоящее дерево.

— Так вы возьмете меня? Уверяю вас, я не буду вам в тягость. Я хороший ходок.

— Но вы связаны временем. Мы можем не обернуться в два дня.

— Я возьму отпуск за свой счет.

— Значит, для вас это действительно важно? — сказал я задумчиво, взглянув на нее.

— Разумеется.

— У вас не сложилась личная жизнь? Простите, если касаюсь…

— Ничего, пожалуйста. Я просто ее не складывала… личную жизнь…

— Но вы же тогда были совсем девчонкой…

— Да, девчонкой… Вначале я не верила в его гибель. Даже тогда, когда мать получила эту бумагу. Он не мог погибнуть… Он был такой хороший…

— Эх, если б убивало только плохих! — с горечью заметил я.

— Я понимаю все это. Но представить не могла.

— Ладно, — махнул я рукой. — Поедем вместе, но… удобств я вам гарантировать не могу. Я мог бы поехать туда на автомобиле, но… понимаете…

— Понимаю, — перебила она. — Значит, через неделю мы созвонимся?

— Да! — Я приподнялся и стал прощаться.

— Не забудьте свою бутылку, — напомнила она.

— Пусть останется у вас. Может, я зайду к вам когда-нибудь…

Как выбираться из этого Кожухова, я не имел представления и пошел пешком по какой-то улице — в надежде прихватить по дороге такси.

Мне совсем не хотелось в поездке подо Ржев иметь попутчика, тем паче попутчицу. По этой земле надо пройти одному, не отвлекаясь на пустые разговоры, без суеты, которую вносит всякая женщина. Но что поделаешь, отказать ей я не смог. Вообще я как-то не нашел тона в разговоре с ней, вроде сробел… Непохоже это на меня. Я даже не разглядел ее как следует. Мой первый любопытствующий взгляд был сразу погашен ее беззащитностью, а потом она убила меня своей верностью капитану, хотя не очень-то я в это поверил.

Хотя она была связана с человеком, которого я видел всего два раза, мысли о каком-то флирте с ней мне не приходило: то, что подо Ржевом, свято. Но все же я подумал о пикантности ситуации — быть наедине с женщиной на двадцатикилометровой дороге, очевидно безлюдной, и, может, даже ночевать вместе неизвестно где…

Домой я не поехал, а во втором часу ночи ввалился к Дине.

— Я знала, что ты все-таки придешь, — сказала она, прижимаясь ко мне.

Я-то этого совсем не знал и завернул к ней, сам не зная зачем.

Актер с женой, конечно, уже ушли, а мы, допив остатки вина, легли спать…

Утром, проснувшись с головной болью и пересохшим горлом, я сразу же потянулся за папиросой и, затянувшись, вдруг ясно вспомнил, как мне передал Лидин телефон этот капитан.

Это было в избе санвзвода. Врач делал мне перевязку, я морщился от боли, а тут зашел он и, поглядев на меня внимательно, видно, вспомнил наш ночной разговор, спросил: «Вы, кажется, москвич?» Я ответил, что да, москвич, и что постараюсь попасть в московский госпиталь, так как не видел три года родных. Вот тогда он и дал мне тот телефон, попросив позвонить, если попаду в Москву, и передать только, что я видел его живым. Ночью, после первого боя, когда он принес мне еды и водки, я не разглядел его, а сейчас днем мог рассмотреть как следует — он был высок, худощав, а на узком интеллигентном лице светились какие-то очень ясные, добрые глаза.

Почему этот момент начисто выплыл из памяти — непонятно. Может, потому, что кольнул врач мне после перевязки хорошую порцию морфия и был я словно пьяный? Но сейчас он всплыл зримо, со всеми подробностями…

И вот нет уж давно этого капитана, а я живой… Лежу с женщиной, которая не так-то мне необходима, к которой хожу то ли по привычке, то ли от одиночества.

Я тихо поднялся, чтоб не разбудить ее, и стал одеваться…

Порядочные люди в праздники не работают, но у нас, свободных художников, почему-то всегда после праздников всякие советы, и всегда приходится гнать работу именно в праздничные дни. Так и сегодня — надо к совету приготовить пару оригиналов, а то останешься без денег.

Запариваю крепчайшего кофе и начинаю работать.

Я не спросил Лиду, какой институт окончил ее капитан, но, судя по его интеллигентному виду, наверное, гуманитарный… Что мог сделать этот человек, если б остался жив? Как бы жил? Может быть, толковее, чем я? Хотя чего я хаю свою жизнь? Живу не хуже других. А то, что один, даже хорошо — сам себе хозяин.

Ну, а долг свой во время войны выполнил я честно. Иногда приятно вытащить ордена и вспомнить, за что их получил. Их не так много у меня — «Звездочка», «Отечественная» и две медали «За отвагу». Первая, самая дорогая, — за Ржев. Да, не так много, но зато ни одной зазря. Все даны за дело, за кровь, за первые годы войны, самые тяжелые и самые безнаградные. Хватит с меня этого, наверное… После того, что было, после того, как в течение трех лет смерть витала над тобой каждочасно, за исключением нескольких месяцев, проведенных в госпиталях, после всего этого — разве грех просто жить, наслаждаться тем, что живой, что можешь дышать, ходить, чувствовать, думать. Но почему же кажется — что-то утрачено? И неужели навсегда?

Седьмого мая вечером позвонил Лиде, втайне надеясь, что она раздумала, но когда спросил, брать ли на нее билет, она быстро ответила, что разумеется и что она очень благодарна мне. Все эти дни шли дожди, и я напомнил ей, что ехать надо обязательно в сапогах. «Не беспокойтесь, у меня все готово», — ответила она.

На другой день утром я взял два билета на Рижском вокзале, а потом пошел по проспекту Мира, по магазинам, купить съестного на дорогу. В одном попалась полукопченая колбаса, во втором — грудинка. Вместо вина, конечно, взял водки, а вместо папирос — две пачки махры.

Недалеко от дома встретился знакомый художник, который уже вроде начал праздновать День Победы. Увидев у меня рюкзак, он поинтересовался, куда я собираюсь, и, узнав, что подо Ржев, на места первых боев, от меня уже не отставал.

— Как здорово, что ты собрался! Я столько лет все хочу поехать, и все никак… Ты знаешь, у меня на Киевщине Наденька осталась… Вот куда надо… — Голос его дрожал, а я подумал, что не одного меня, оказывается, тревожит и томит прошлое.

Пришлось пригласить его к себе, ну и пошли разговоры… Который раз я слушаю, как он лично подбил «тигра», который раз слушаю о его войне в Польше. И о Наденьке… История трогательная, жалостная, как и все любови солдатские на фронте.

Увидав пачку махорки, он попросил закурить, и, завернув, как в прежние дни, самокрутки из газетки, мы задымили, и вкус, запах махры возвращали нас в прошлое, в те незабывные огневые дни и ночи, когда были мы людьми с большой буквы, когда отвечали за все на свете, когда держали в своих мальчишеских руках судьбу своей Родины.

Он сбегал к себе домой (жил через два дома) и притащил мне фронтовой кисет, вылинявший, с расплывшимися после стирок вышитыми словами — «На долгую память. От Нади», и кинжал разведческий с наборной из пластмассы, эбонита, алюминия ручкой. От кинжала я отказался, а в Надин кисет пересыпал махорку.

— Да… была жизнь… — протянул мой приятель дрогнувшим голосом.

— Была… — согласился я.

Поезд на Ригу отходил в десять часов. Ночь предстояла бессонная, но товарищ и не думал уходить, а в конце разговора заявил, что едет со мной.

— Пусть я и не там воевал, но все равно хочу посмотреть эту политую кровью землю, окопы старые, воронки… Очиститься хочу от этой обывательщины. Понимаешь?

— Понимаю, но… В другой раз как-нибудь…

Не без труда уговорил я его отказаться от этой затеи, и только в восемь вечера он отправился домой, а я начал укладывать рюкзак. Получилось весомо, а я подумал, что мне придется туго на этих двадцати километрах.