— Я проспала Ржев? Почему не разбудили?
— Увидите на обратном пути. Надо собираться. Скоро Чертолино.
— Я сейчас. Я быстро. — Она довольно резво соскочила с полки, видимо стараясь предупредить мою помощь, и достала свой рюкзак. — А у меня кофе! Этого вы, конечно, не захватили?
— Конечно, — развел я руками.
— Сейчас умоюсь и будем пить. Развязывайте пока.
Кофе из термоса был горяч и ароматен. Я с удовольствием прихлебывал его из маленькой чашечки, закусывая печеньем. Я-то, конечно, ничего сладкого купить не догадался. Даже белого хлеба не взял, а вез с собой буханку черняшки.
Мы заранее вышли в тамбур с вещами и смотрели на проплывающую мимо землю. Еще попадались вдоль пути огромные воронки, из которых тянулись деревца. Если б не они, говорящие, сколько лет прошло с тех пор, можно было подумать, что война прошла здесь совсем недавно. И эти воронки окунали в прошлое. В утомные эшелонные дороги, когда глаза — в небо, в тошнотном ожидании немецких самолетов. Терпеть не мог бомбежек по эшелону. Хуже не придумаешь. Деться некуда, особенно если на поле. Кроме придорожного кювета, никаких укрытий. И бьют-то по тебе, и ты весь на виду. Но еще хуже, когда бомбят санитарный поезд. Тут уж ты совсем беспомощен. И обидно даже — раненный уже, в тыл едешь, к жизни, а тут ухлопает прямо на больничной койке. Два раза мне доставалось так в санитарке. Жутко вспомнить.
Чертолино оказалось даже не станцией, а унылым, безлюдным, расположенным на голом месте полустанком. Вправо шла разъезженная, в ухабах, грязная глинистая дорога с рыжими лужами, но около нее вилась тропка, более или менее сухая, проходистая, — по ней и тронулись.
Вдали узкой полоской виднелся лесок. Утро было солнечное, но прохладное, и Лида зябко поеживалась в своем плащике. С подножки она спрыгнула, не дожидаясь моей помощи, видать, не очень приятны ей мои прикосновения. Ну и бог с ней! Не так мне все это нужно.
Шли молча… Мне было не до разговора, и Лида это понимала. Только спустя час, когда подходили уже к леску, она сказала:
— Вы знаете, мужчины войны казались мне какими-то значительными…
— Но во мне вы этой значительности не приметили, — перебил я, усмехнувшись.
— Откровенно сказать, вначале да, не приметила. Но вот когда подъезжали ко Ржеву и я вгляделась в ваше лицо…
— Очень тронут, Лидочка, — перебил я опять насмешливо.
Она вроде бы поморщилась от «Лидочки», но не звать же мне ее по отчеству, как-никак помоложе она меня на четыре года…
— Я серьезно говорю, — сказала она немного обиженно. — По-моему, вы взяли не очень хороший тон в разговоре со мной… Возможно, вы привыкли говорить так с женщинами…
— Простите, Лида… Действительно, привычка, — почувствовал я неловкость. — А вообще-то вы правы — значительного во мне нету. Так, самый обыкновенный грешный человек.
— Обыкновенных людей нет. Все люди необыкновенны.
— Да ну? — удивился я. — По-моему, ерунду вы говорите.
— Вы просто не задумывались над этим.
— Пожалуй, да… А вы?
— Я много думала.
Вот и продумала времечко, мужа себе и не нашла, подумал я, а вслух сказал:
— Я бы на вашем месте о другом думал.
— О чем же?
— Мало ли о чем? Необыкновенные люди были на войне…
— Они такими же и остались.
— Ну, нет… Бытие определяет сознание.
— Вы уверены в этой истине?
— А вы знаете другую?
Она не ответила, а мне уж не так был интересен этот разговор, и, прибавив шаг, я пошел впереди.
Я очень давно не был такой вот ранней весной на природе, и сейчас шел, с удовольствием втягивая в себя воздух, смотрел на пучочки свежей зеленой травы, выбившейся на обочинах, на прозрачное, не сильно голубое небо, на белевшие вдоль дороги молодые березки и думал о том, что двадцать лет пролетели так быстро и что уже никогда не вернуть то обостренное ощущение жизни, ту какую-то необыкновенную радость бытия, которая выпадала нам в промежутках между боями, когда каждая мелочь была значительна и неповторима.
Прохожих на этой дороге не было, и мы были совершенно одни, и я подумал, что Лиде не особенно-то уютно с почти незнакомым, чуть подвыпившим мужчиной. Я остановился, подождал ее.
— Не устали?
— Нет.
— Может, присядем?
Она покачала головой, и мы пошли дальше.
На моей карте, конечно, не было ни этой дороги, по которой мы шли, ни той деревни, к которой сейчас приближались. Надо, видно, тут остановиться и спросить, как идти до Овсянникова. Эх, кабы была военная двухверстка — на ней были бы все деревни, все дорожки…
Помню, даже черновская роща была на ней обозначена, и довольно-таки точно.
В деревне мы зашли в первый же дом — спросить дорогу. Хозяева оказались не местные. Старожилов не осталось, не вернулся никто, сказали нам. «Мы тут кто откуда. Овсянниково? Нет, о такой деревне и не слыхивали. Черново? Тоже не знаем. Усово? Усово есть, вон по той дороге, километров восемь… А вам зачем? Воевали здесь? Да? Молочка не хотите?»
От молока я не отказался и влил в пересохшее горло большую кружку. Лида по приглашению хозяйки присела. Было заметно, что она устала. Я развязал свой рюкзак.
— Давайте-ка перекладывайте, что поместится, ко мне. — Я стал впихивать свертки из ее мешка в свой.
Выйдя из дома, я остановился— навстречу шла пожилая женщина, и я решил спросить ее насчет Овсянникова.
— Была такая деревня, была… Сейчас нету ее.
— Как нету?
— Побита была вся. Никто туда не вернулся из жителей-то. Вот и некому было ее заново строить… А как пройти — расскажу…
Мне почему-то хотелось именно с Овсянникова увидеть и черновскую рощу — нашу бывшую передовую, — и Черново, и мы пошли по дороге, указанной женщиной, а не по той, которую показали нам хозяева дома, что шла на Усово. Пошли левее, по тропке и километра через два вошли в лесную, совсем неезженую дорогу, залитую водой.
Идти было трудно, приходилось все время обходить лужи, забираясь в кустарник, искать места получше, порой углубляться в лес метров на тридцать, а то и пятьдесят, и эти лишние метры превращались в километры, и не было этой дороге ни конца ни краю.
Кусты и молодые деревца около дороги были почему-то черные, и я не сразу сообразил, что опрысканы они каким-то составом для их умертвления, что, видно, предстоит тут расчистка и распашка земли, а вначале показалось, что возвратилось время и что идем мы по сожженному фронтовому лесу, тем более то тут, то там зияли наполненные водой воронки.
Лида начала отставать, и я решил сделать привал. Не сразу нашлось сухое место, не сразу увиделось поваленное дерево, на которое можно присесть.
Завернув самокрутку, затянулся махрой, и опять ее вкус и запах возвратили меня в прошлое, да и этот черный лес, эти разводы воды, топкая грязь вернули в весну сорок второго, в черновскую рощу, что была передовой. Только там в ароматы весны вмешивались другие запахи — гари, дыма и тления. Но и тогда плыло над нами это не шибко голубое небо с бегущими неспешно облаками. Было и то, чего нет сейчас, — нестерпимое желание жить и ощущение, что, когда окончится война и ты останешься живым, тебе предстоит какая-то необыкновенная жизнь, неохватимо громадная любовь и такое счастье, которого и не представляешь…
Увы, ничего такого не получилось… Хоть и кончилась война, хоть и остался я живым, но вот такого, о чем мечталось где-нибудь в землянке, не наступило…
А через несколько лет после войны уже начал задумываться, что счастье-то, наверно, было как раз тогда, в те трудные кровавые годы, когда делал ты настоящее дело, преодолевая все. Может, в этом преодолении и было счастье? А сейчас не нашел я себе такого вот дела, ради которого можно было пойти на все — на трудности, на лишения… Да, в жизни человеческой необходима, видать, какая-то сверхзадача. Она была у меня в юности, и ее нет, пожалуй, у меня сейчас.
Лида, видно поняв, что я о чем-то задумался, не прерывала мои размышления, а молча разлила кофе и протянула мне стаканчик.