На другой день, конечно, весь госпиталь знал о происшествии, и, завидев меня, все встречные и поперечные давились смехом. А так как мое хорошо развитое чувство юмора не всегда распространялось на мою собственную персону и часто покидало меня в такие моменты, то я страшно переживала.

Но прошло несколько дней, и я оправилась от конфуза и уже не обращала внимания на усмешки и довольно едкие подковырки нашей старшей, тем более что мне все же удалось изловчиться и сделать блестящий, почти смертельный выпад, правда, не очень красивый, но «на войне как на войне».

Странно, вообще-то я почти всем нравлюсь. Я весела, общительна, обаятельна (чего скромничать!), но есть какая-то категория особ женского пола, которые меня органически не выносят. Наша Алка (старшая сестра) как раз к ней и относится.

Прошла еще неделя, а писем от Ведерникова все не было… Я не на шутку волновалась, а так как все мои переживания отпечатывались на моей физиономии один к одному, то мне стали выражать сочувствие и мои подружки и ранбольные.

Не один раз заходил и Артур в наше отделение, справляясь, не получила ли я письма. Я отвечала печальным голосом, что все еще нет, и в моих глазах стояла «вельтшмерц». Он покачивал по своему обыкновению головой и успокаивал меня всевозможными предположениями, которые могли служить причинами молчания Ведерникова.

Я не совсем так представляла себе ту большую и несчастную любовь, которая обязательно должна прийти ко мне, но несомненным было уже то, что я несчастна, так как не получаю писем от него.

Правда, я почему-то не думала, что с Ведерниковым что-нибудь случилось. Несмотря на то что война являлась к нам каждый день с каждой партией вновь прибывших раненых, мы все же реально, по-настоящему как-то ее не представляли, и отчасти потому, что письма ребят, уехавших после госпиталя на фронт, были всегда какие-то легкие, даже веселые. Они не писали нам правды.

И потому молчание Ведерникова не связывалось пока у меня с предчувствиями о его ранении или гибели, а скорей с тем, что он увлекся какой-нибудь связисткой из штаба, о которых он писал, и забыл меня. А это, право, было бы очень обидно. Впервые отнесся ко мне человек серьезно, называл на «вы», мечтал поцеловать мне руку, и вдруг… Неужели я все еще такая девчонка, что ко мне можно относиться только с эдакой шутливой ласковостью, как ко мне все относятся: «Ниночка, сестреночка…» — будто я совсем маленькая. Похлопают по мордашке, вот и вся ласка. Ой, как хочется мне быть немного постарше! Ну, хотя бы на два годика! А то все девятнадцать, девятнадцать, и тянется это целую вечность…

И вдруг…

«Привет с фронта! Здравствуйте, Нина!

Простите, что долго не писал. Нас перебросили на другой участок. Был длительный марш, в котором было трудно выбрать время для писем. В связи с этим и от Вас я ничего не получил и получу, наверное, не скоро.

В первые дни на новом месте было много работы — копали землю. Но я думал о Вас все время.

Когда мы стояли недалеко от передовой, приезжала к нам кинопередвижка и крутила нам старый фильм — „Тайга золотая“, а через несколько дней развлекли нас настоящие артисты. Ну, может, не очень настоящие, но все-таки… Пропели „Катюшу“, „В землянке“ и какую-то глупую песенку про поваров и уехали. Мы остались не очень довольными. Хотелось бы чего-нибудь более серьезного. Но, правда, с удовольствием посмотрели на артисток в длинных концертных платьях, хотя было это и странно.

Мне уже кажется, что Москва, госпиталь были уже очень давно, а вот Вы — будто только вчера расстался.

Как Вы живете? Ходите ли на танцы, в кино? Откровенно говоря, я очень боюсь, что Вам кто-нибудь понравится и Вы перестанете мне писать. Давайте договоримся, что, несмотря ни на что, Вы все равно будете присылать мне письма. Я так уже привык к ним, что без них мне будет очень трудно. Договорились?

Вы, конечно, читали „Гранатовый браслет“ Куприна. Так вот мне хочется в конце своего письма писать то, что писал Желтков. Вы помните, что он писал? Разумеется, помните! Но мне неудобно, что я не нашел своих слов и повторяю чужие, поэтому не пишу их, но, честное слово, они выражают мои чувства к Вам…».

Конечно, я помнила эти слова! «Да святится имя твое…» Бог ты мой, неужели я способна внушить такие чувства? Я даже немного обалдела. Я долго стояла в углу коридора, не двигаясь, сжимая письмо в руке, и от него по ней струилось вверх к моему сердцу что-то горячее, разлившееся потом по всему телу. Неужели у меня настоящая любовь? Самая, самая настоящая!

На свой пятый этаж я поднималась по лестнице не бегом, как обычно, а медленно, осторожно, словно боясь расплескать то, что находилось у меня в душе, а все встречные, удивляясь моей величавой неспешности и значительности на моем лице, разумеется, сразу догадывались о причине этого и спрашивали:

— Получила письмо, Нинок? — И, не дожидаясь моего ответа, добавляли: — Конечно, получила. По мордахе видно.

Какое несчастье! Я совершенно не могу управлять своим лицом. Я словно открытая книга! И потому у меня не может быть никаких тайн. Все наружу. И что мне делать? Мне так хочется, чтоб у меня была тайна.

Видно, не надо было рассказывать девочкам о письмах Ведерникова, но я-то рассказала как курьез: лежал парень, лежал, чуть ли не три месяца, словом не обмолвился, а потом вдруг накатал почти любовное письмо. Смешно же? Вот и разболтала ради смеха. А сейчас жалею. Сейчас захотелось, чтоб ни одна душа не знала об этих письмах. Чтоб было это только мое… Может, написать ему свой адрес и попросить писать на квартиру? Но там мать. Начнутся расспросы. Не знаю, что делать.

Но пока-то все знали про мою переписку, и однажды подошла ко мне Клавка — вальяжная такая сестра, очень красивая, на мой взгляд, с такой умопомрачительной походкой, что ранбольные любого возраста открывали рты и, замерев, провожали ее долгими взглядами, а лица у них становились совсем идиотскими, — и спросила меня, как всегда лениво цедя слова:

— У тебя что, серьезно с этим лейтенантиком?

— Ага. Очень, — ответила я. Клавка снисходительно усмехнулась:

— Послушай меня, девочка. Ты еще совсем цыпленок, а поэтому слушай, что я тебе скажу. Знаешь, как проверить, серьезно он к тебе относится или просто со скуки пишет?

— Не знаю. Скажи, — заинтересовалась я.

— Намекни ему в письме, что у тебя очень тяжелая жизнь в материальном отношении, а это есть самая настоящая правда… Или ты, может, очень хорошо живешь?

— Нет, конечно.

— Ну так вот. И скажи, что некоторым девочкам их ребята высылают аттестаты. Если любят, конечно…

— Что ты, Клавка! — растерялась я.

— Ты слушай и не перебивай. Если он этот твой намек не поймет или, вернее, сделает вид, что не поймет, значит, это пустое дело, и ты плюнь. Нечего бумагу зря марать. Ну, а если у парня серьезные намерения, то он твой намек поймет и вышлет аттестат. Поняла?

Я поняла! Но у меня было такое чувство, будто меня из помойного ведра окатили. Я поморщилась, но все-таки спросила Клавку:

— А тебе высылают?

— А как же! И не один…

— И ты за всех замуж обещалась выйти?

— Разумеется.

— А как же будет, если они все приедут?

— Глупенькая. Война еще ох какая долгая будет. Хорошо, если хоть один уцелеет.

Я не нашлась что сказать, а Клавка поплыла дальше, покачивая бедрами, а стоящие в коридоре на перекуре ранбольные ошалело глядели ей вслед до тех пор, пока она не завернула в процедурку, вильнув напоследок задом так, что ребята даже охнули.

Вот она какая эта Клавка оказалась, думала я, ища и не находя слова, каким ее можно обозвать. И только в туалете, в который я побежала мыть руки после этого разговора, у меня вспыхнуло в голове это слово — мародерка! Да, да, мародерка!

Весь этот день я ходила какая-то хмурая, все валилось из моих рук, и я стала как-то подозрительно поглядывать на всех наших девочек: неужели среди них есть тоже такие? Да нет! У нас чудесные девчушки — милые, добрые, чистые… Но ощущение, что меня вымазали в какой-то грязи, не проходило несколько дней…