Они не бегали в «пикировку», не заигрывали с нами, а думали всегда о чем-то своем, их лица всегда были сосредоточенны, глаза тоскливы. Они понимали больше, чем мы и наши ровесники ранбольные, и проводы их всегда были почему-то грустными…

Хоть и говорили только о хорошем, чокаясь госпитальными кружками с кваском, но витало над нами какое-то томительное ощущение настоящих проводов. «Старики» понимали ясно, что их ждет впереди, не строили никаких иллюзий насчет своего будущего, они думали о своих детях, могущих стать сиротами, и о женах, могущих стать вдовами.

Совершенно по-другому проходили проводы молодых. Ну, во-первых, те, сняв уродливые халаты и получив форму, радовались, как маленькие, что наконец-то могут показаться перед нами, девчатами, в настоящем виде, при орденах и медалях, которые перед этим они начищали часами. Даже самые робкие становились смелее. В форме они казались себе неотразимыми, и мы их, конечно, не разочаровывали, а, даже наоборот, засыпали комплиментами.

— Ванечка! Это ты или нет? Тебя и не узнать, — говорил кто-нибудь из нас.

— Прямо красавчик! — добавляла другая, а Ванечка, выпятив грудь и закрасневшись, прохаживался перед нами этаким боевым петушком, расплываясь в довольной улыбке.

Да и вправду ребята, надевая форму, становились совсем другими.

Потом молодые, особенно офицеры, имеющие денежки, раздобывали где-нибудь немного выпивки, и те несколько глотков, которые доставались на брата, без привычки ударяли в голову, и настроение становилось хоть куда. И самое главное, молодые ребята не верили, не хотели верить, что их могут убить. Они уезжали на фронт без той тоски в глазах, которая маячила у «стариков». Они даже бравировали.

— До чего все-таки надоело у вас валяться, — говорил кто-нибудь, и мы делали вид, что верили этому, потому что верил в это и он сам.

— Да, ребятки, отдохнули, поправились, даже жирком залились, пора и делом заняться — наподдать фрицу. Так, что ли?

— Приедем — наподдадим. Не без этого, — поддерживали остальные…

И шло веселье… Ребята верили в свое скорое возвращение, в скорую победу, и мы верили тоже, что скоро, скоро кончится война и будет уже праздник на всю жизнь.

Конечно, мы чувствовали, что ребята немного рисуются, бодрятся, что где-то на самом донышке души таится и другое, но общая атмосфера какой-то приподнятости, праздничности захватывала всех.

И только тогда, когда кончалось застолье и мы провожали их по лестнице, когда начиналось прощание у самых дверей, спускалось на нас облачко грусти, разговоры и смех стихали, лица серьезнели…

«Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка!

Не обижайтесь, что я Вас так назвал. Мне вообще хочется наговорить Вам тысячу всяких разных и необыкновенных слов, но я вряд ли имею на это право. А потом, боюсь Вашего острого язычка, которым Вы сможете воспользоваться.

Меня можно поздравить — назначили командиром роты и уже провели приказом. Теперь в моем подчинении около ста человек. Это огромная ответственность! Справлюсь ли? Смогу ли стать таким же хорошим, умелым ротным, каким был прежний? Вы, наверно, понимаете, что на фронте продвижение по службе связано чаще всего с тем, что освобождаются должности. К счастью, нашего ротного не убило, а ранило, правда, довольно тяжело. Может быть, каким-либо случаем он попадет в ваш госпиталь. Его фамилия Ермаков. Старший лейтенант. Вдруг окажется у вас! Тогда сможете расспросить его обо мне. Плохого он не скажет.

Только сейчас принесли почту, и — радость! От Вас сразу два письма! Подождите немного, я прочту и буду продолжать письмо.

Вот и прочел. Спасибо. Вы стали ко мне лучше относиться. Неужели случилось чудо и мои чувства каким-то образом передаются Вам? Вообще-то вполне возможно. Мои чувства очень сильны, а расстояние, разделяющее нас, не так велико, — наверное, километров триста.

А сильны мои чувства, наверное, потому, что они впервые зажглись в моей душе. Я как-то не интересовался девчонками в школе. Я был увлечен историей. Собирал книги, торчал в библиотеках, и мне было просто не до девочек. Но могу похвастать. По-моему, в меня была влюблена одна девица. Звали ее Надей. Она писала мне записки, назначала свидания, но я почему-то не ходил. Я написал это, конечно, не для хвастовства, чем тут хвалиться, а к тому, чтобы Вы знали, что я могу, видимо, понравиться девушке.

Пока мы находились не на передовой, мне удалось сфотографироваться. Получилось ничего. Во всяком случае, на этой фотографии я не такой младенец, как на прежней. Но если Вы до сих пор хотите воображать меня по-своему, то посылать не буду, а то вдруг разочаруетесь.

Наверное, скоро мне повесят еще звездочку. Глядишь, к концу войны, если останешься жив, дослужишься до майора. Но в армии остаться насовсем я не хочу. К истории я не охладел. Видимо, она мое призвание. Особо интересует меня эпоха Петра. А потом — революция. Это, пожалуй, самые переломные эпохи в истории России, самые значительные. И та и другая перевернули не только весь уклад жизни народа, но и его душу. Проникнуть во все это чрезвычайно интересно. Но, простите, быть может, это Вам скучно. Поэтому прекращаю. Напоследок шлю Вам те же слова, что и всегда…».

Я задумалась. Очень глубоко задумалась, как, наверное, никогда в жизни. Передо мной в письмах вставал человек. Не просто влюбленный паренек, а человек. Со своими мыслями, мечтами, со своей судьбой. И я как-то впервые задумалась о загадке личности. И вдруг поняла, что каждый человек — это особый мир. Мир очень сложный, своеобразный и, главное, неповторимый… Никогда в мире не будет такой, как я, или такого же, как Ведерников. Мы все уникальны и неповторимы. Эта в общем-то совсем не новая для человечества мысль для меня тогда стала откровением, поразила до невозможности.

И после этого откровения письма Ведерникова стали для меня не просто приятным событием, возбуждающим какие-то светлые, теплые чувства, а стали, кроме всего прочего, страшно интересны в другом, в главном — в постижении внутреннего мира этого человека, который постепенно раскрывался мне все больше и больше с каждым полученным письмом.

Я так и написала ему: «Вы стали интересны мне, Юра, как человек, и я с нетерпением жду Ваших писем, чтоб узнать о Вас еще что-то новое…» А в конце даже добавила, что, наверное, буду ждать его, ждать по-настоящему.

А жизнь в госпитале шла своим чередом… Случались события и комические, и драматические, и трагические. Трагическими были всегда смерти раненых. И хотя почти каждый день кто-то умирал, привыкнуть к этому было невозможно. Особенно когда умирали твои больные, за которыми ты ухаживала, у которых просиживала ночи, к которым привыкла… И я всегда ревела. Умирали молодые, сильные, красивые, которым жить бы и жить, и примириться с этим было нельзя.

Но наряду с этим были случаи смешные. Самые чудеса творились с ранеными, у которых были повреждены периферические нервы. Например, ранен человек в руку, а случайно дотронешься до его пятки, и он вопит как резаный — страшная боль. Ему и самому потом смешно: как это так, ранен в одно место, а болит другое. Ну, и мы не удерживались — прыскали. И смех и грех. Или — везу я в лифте одного ранбольного. Только я закрыла дверь, а он как закричит:

— Ниночка! Укрой меня чем-нибудь. Не могу! Страшно!

Ну я, конечно, умирая от смеха, покрываю его лицо полой своего халата (чем же еще?), а он весь дрожит как осиновый лист. Так и ехали. Вышли, а он и сам засмеялся, не понимая, отчего ему вдруг стало страшно.

Некоторые высоты боялись, по лестнице ходили, прижимаясь к стенке, и не дай бог, если к перилам подвести, — тоже вопль ужаса и боль во всех местах.

А был один, который на дню несколько раз просил обливать его водой, что мы все и делали с удовольствием и смехом. Наберем в рот воды и обрызгиваем его, как белье перед глаженьем.

Конечно, сейчас думаешь, ну чего же смешного в этом было? Ведь больно людям. Но тогда нам, смешливым девчонкам, достаточно палец было показать, чтоб мы начинали помирать со смеху.