Вошла Ольга Андреевна… Борька метнулся от окна, остановился. Она подошла к столу, села, охватив голову руками, и замерла.
За окнами раздалось негромкое «но-о», лошадиное ржанье и скрип полозьев… Борька подошел к Ольге Андреевне.
— Мне уходить? — спросил он тихо.
— Нет, нет, Боря, — вздрогнув и подняв голову, поспешно сказала она.
— Нет, наверно, мне надо уходить… — сказал Борька после недолгого молчания. — Вы сказали про меня?
Она протянула руку к пачке сигарет на столе, зажгла спичку, прикурила.
— Да, сказала… Но ты не уходи, Боря… До такого, надеюсь, он еще не дошел.
— А если?.. — Борька закурил тоже.
— Нет, нет, — быстро зашептала она.
Борьке хотелось верить ей и страшно не хотелось уходить сейчас в темную, холодную ночь, и он, подойдя к постели, присел.
— Нет, нет… — повторила Ольга Андреевна и поднялась.
Борька прилег, но спать не мог. Так и лежал одетый, прислушиваясь к каждому шороху, сжимая топорище взятого в постель топора. И ушел бы на другое утро, если б не чувствовал себя разбитым и слабым после событий этой ночи.
Ольга Андреевна весь день ходила бледная, подурневшая, с распухшими глазами, и Борьке было жалко ее до невозможности, хотя что-то и обрубилось той ночью. Чтоб занять себя чем-то, мастерил он себе нож из старой, заржавленной косы. Отпустил на огне сломанное основание, пробил две дырки и приладил деревянную ручку. Потом шил ножны из какого-то куска кожи.
За ужином они почти не говорили, а когда поднялись из-за стола, Ольга Андреевна подошла к нему, погладила по небритой щеке и сказала:
— Умница мальчик, что ни о чем не расспрашиваешь… Тебе все равно не понять.
И опять пахнуло горьковатыми духами, и замер Борька… Понимал он, что коснулся краем большой человеческой трагедии, разобраться в которой ему пока не под силу, и потому, ничего не сказав, взял ее руку в свою и тихонько пожал… Завтра утром он уйдет, и никогда больше не увидеть ему эту женщину, никогда не услышать ее печальный низковатый голос, никогда не прижаться к тонкой руке…
На другой день, рано утром, еще темно было, стал Борька собираться в путь-дорогу. Ольга Андреевна положила ему в котомку картошки вареной, сала кусочек и хлеба немного. Присели они по русскому обычаю, помолчали, и, видимо, такими глазами смотрел на нее Борька, что она, улыбнувшись растроганно, спросила:
— Будешь вспоминать меня, Боря?
— Всю жизнь! — выпалил Борька.
Она улыбнулась, поглядела на него внимательно и сказала просто:
— Подойди, я поцелую тебя.
У Борьки провалилось сердце куда-то, и он, неуклюже громыхая сапогами, подошел к ней. Она взяла его голову, наклонила к себе и поцеловала в губы коротким, но крепким поцелуем.
— Иди, мальчик… Желаю тебе добраться до своих и… остаться живым на этой войне. Иди. — Она легко оттолкнула его от себя, на глазах блестели слезы. Накинув пальто, она вышла вместе с Борькой из дома.
Идя по деревне, он часто оборачивался и видел ее — маленькую, хрупкую, махавшую ему рукой. Вскоре дорога сворачивала влево, и он долго стоял перед поворотом. И была секунда, когда он чуть было не повернул обратно. Уже напряглись ноги… Но он знал: если побежит, если вернется, то уже не найдет в себе сил оторваться от нее…
Махнув последний раз рукой, он шагнул за поворот и вступил в лес. И стало сразу будто холодней, словно перешагнул какую-то границу… Ольги Андреевны было уже не видать.
На проселке еще виднелись санные следы побывавших в деревне немцев, а по ним более свежий — от саней того, кто приезжал к Ольге Андреевне. Борька шел уверенно, зная, что эта дорога выведет на большак, который надо пересечь незаметно за Бахмутовом, а оттуда выйти к Волге. По ней, по родимой, и идти ему вверх, к Селижарову. Там фронт гремит.
Как ни тяжело было Борьке уходить отсюда, но знал он: останься он, покоя не будет. Какое он себе оправдание может найти? Никакого! А сейчас действует он, идет к своим и вроде продолжает войну с немцами — кто кого.
И с каждым шагом уходила от него расслабленность. С каждым шагом становился он настороженнее, напряженнее.
На прямых участках пути шел смело, а на изгибах отходил в сторону, в лес и прятался за деревьями. И выходил, только когда убеждался, что за поворотом никого нет.
Приближение дороги определил Борька по шуму машин и свернул с проселка вправо в лес. Так по нему и побрел — вдоль большака, метрах в ста от него, иногда видя его сквозь деревья, иногда только слыша. Никакой пробитой тропки, конечно, не было, и шел он по глубокому снегу и больше трех километров за час не проходил. И устал скоро.
Для отдыха забирался далеко в глубь леса, чтоб дымок от костра с большака было не видать, да и разжигал его махонький — только руки погреть и портянки просушить. А это тоже лишние километры.
Судя по времени, верст десять он прошел уже, но Бахмутова этого все было не видать, и лес непроглядный, никакого просвета впереди.
Надо бы на тракт выйти и осмотреться, но что-то очень не хочется Борьке туда выходить, но так по лесу можно до ночи бродить.
Вышел он к дороге, но в неудачном месте, к повороту — ни в ту, ни в другую сторону прогляда нет. Пришлось пройти дальше, но не по тракту, а по сугробам опять, и защемило вдруг сердце — может, зря все-таки он так рано от Ольги Андреевны ушел? Ни отдыху себе настоящего не дал, ни ноги в порядок не привел. А потому и усталость навалилась без времени и напора настоящего не ощущается, но не поворачивать же обратно.
Выйдя опять к большаку, осмотрелся Борька — никого вроде. Чтобы даль направо проглядеть, лучше бы на другую сторону дороги перебраться. Метнулся через наезженное, и верно, с той обочины хорошо видно, и строения какие-то чернеют, — наверное, Бахмутово это и есть. И тут решил он хоть с полкилометра по утоптаному пройти, тем более смеркаться стало, машин пока не видать, да и услышит он их издалека, успеет в лес шмыгнуть.
Перешел на правую обочину, огляделся по сторонам и пошел. Совсем другое дело по дороге-то идти. Прибавился сразу шаг, ходко пошлось. Правда, лес начинал от тракта отходить, но, думал Борька, пройду еще немного, уж больно по сугробам тяжело было, а потом сверну, но не свернул…
— Хальт! — резануло, как кнутом, за спиной.
Вначале и не поверил: только минуту назад оглядывался — и никого не было. Обернулся — шла рысью на него подвода. Правил лошадью кто-то в шинели красноармейской, а сбоку немец сидел и целился из винтовки в Борьку.
Прыгнул он в кювет, провалился в снег, тут и выстрел раздался. Рванул из кювета, запетлял по снегу, а подвода тут как тут уже…
— Не беги, убьют же, — по-русски голос раздался.
Вспомнил Борька, как стреляют немцы, и представил себя на этом снегу убитым и… остановился.
— Комм, комм, — приказал немец, рукой подзывая.
Повернулся Борька и стал выходить на дорогу, лихорадочно соображая, что немцу отвечать. В лагере никаких меток на его одежде не проставили, значит, о лагере ни слова, врать надо что-то…
Подошел вплотную. Немец с саней слез, обхлопал его по телу, определил, что оружия у Борьки нету, кроме ножа, который на виду у пояса и который он из ножен вынул, осмотрел насмешливо и выбросил в снег, котомку Борькину пощупал, но отбирать не стал.
— Кто такой? — спросил тот, в нашей шинели.
— Разве не видишь? Человек.
— Куда топаешь?
— Домой.
— Ври, да не завирайся.
— Ей-богу, домой. Из Хмелевки я, — сказал Борька название деревни, о которой дед говорил.
— Садись, подвезем, — сказал парень в шинели и улыбнулся.
— Куда?
— Куда надо, туда и подвезем. Не вздумай тикать. Этот папаша стреляет что надо. Верно, фатер? Гут шиссен?
— Яволь, — осклабился немец.
Делать нечего, примостился Борька в сани, а самого такая злость на себя разбирает: какую промашку дал, дурень, слов нету.
Немец стал спрашивать того парня по-своему, тот отвечал, мешая немецкие слова с русскими. Понял Борька: о нем разговор.