И стал Борька после этого опять по-звериному чуток, по-звериному собран. Словно закручивалась внутри какая-то пружина, все упружистей и туже, и стоит только чеку спустить, как распрямится она мгновенно, выкинет он тогда номер.

Однако внешне он придуривался, вступал с немцами в беседы, вспоминал немногочисленные немецкие слова, что в школе учил, похваливал здешнюю жизнь, будто доволен он дальше некуда. А пайку свою съедал не всю, по картохе откладывал в котомку, а сало совсем не трогал — НЗ.

Подкатывали тем временем дни к рождеству православному… Кто постарше, те вспоминали, как в прежние годы этот праздник справляли, что ели, что пили… А Борьку томили воспоминания, как с опозданием встречал он Новый год с Ольгой Андреевной, как грустно ему было и как сладко, припоминались ее слова о том, что мужественный он мальчик… Знала бы она, что опять он в плену, под фрицевским сапогом, не назвала бы так. И ужасно захотелось Борьке свой день рождения — одиннадцатого января — встретить на свободе, у Ольги Андреевны в доме, рассказать ей о своих злоключениях, глядя в печальные ее глаза, и услышать в ответ: «А ты настоящий мужчина, Боря, сумел убежать во второй раз». И так это все живо перед глазами стояло, словно наяву…

В этот вечер, после ужина, пришел к Петьке немец тот щупленький, принес карту, и начали они насчет завтрашнего вояжа по деревням договариваться. Ребята кто на нарах лежал, кто у печки грелся, на которой Петька картошку со свининой жарил. Немец прожорливый, знать, был. Потянул носом, осклабился и стал ножом картошку особо поджаренную и кусочки мяса подрумяненные цеплять и в рот. Зажевал, зачмокал и оказался спиной к двери, а Борька лежал как раз к ней близко.

Молнией мелькнуло — шмыгнуть за дверь! А там будь что будет! Кабы голова в этот момент работала — не решился бы. Но не варила она — одно желание объяло всего, обсыпало тело дрожью, и шмыгнул Борька за дверь, прижался к стенке в том приступочке, что между наружной и этой дверью находился, а самого бьет мысль: что делаю, что делаю-то?

Минуту так постоял, дрожа, — вроде тихо, не заметил немец, как выскочил он… Бросился ко второй двери, нажал легонько — ах, черт побери — заперта! Что делать-то? Не знал Борька, что эта дверь кроме замка висячего снаружи еще и внутренним запиралась, — и промахнулся! Что теперь? Теперь немца кончать надо, когда выйдет, — другого нет…

В приступочке коптилка горела — потушить, что ли? Но немец, выходя, сразу внимание обратит, поднимет хай… Ну, Борька, не сумеешь немца по-тихому — хана тогда. А немец все не выходит, гад, чего-то с Петькой болтает… Но тут немец вышел…

Прижался Борька к стене, как влип в нее, дыхание затаил… Немец его не заметил, стоял к нему боком и замок прилаживал… Тут бы и наброситься на фрица, но сковало Борьку, как во сне бывает, ни рукой, ни ногой не пошевелить, а время-то уходит…

Запер немец замок и повернулся… И прямо взглядом в Борьку попал, и начала у него челюсть отваливаться. Видно, крикнуть хочет, а не может… Тут пружина Борькина и сработала — всем телом на немца, а руками за горло. Стукнулся тот головой о стенку каменную, а Борька до боли в пальцах жал его шею, пока не стал тот оползать, пока не ударилась об пол выпавшая из его рук винтовка… Подхватил Борька связку ключей и к двери… А попасть в скважину не может — трясутся руки. Но наконец повернул ключ, приоткрыл дверь, а за ней двое часовых как раз здесь сминулись и — тары-бары…

Скорей, сволочи, кончайте базар, расходитесь, бормотал про себя Борька, а они все болтали и болтали…

О проволочном заборе Борька не думал, да ни о чем он в эти секунды не думал, только ждал исступленно, когда эти часовые разойдутся… Вот закашлялся один, и услыхал Борька шаги по снегу — отходят… Открыл дверь, оглянулся по сторонам — и к проволоке бегом. Но тут скользнул его взгляд на сани, что между домом и забором стояли, — осенило! Бросился к ним, подкатил к проволоке, поднял их, не ощущая их тяжести, прислонил к столбу, вскарабкался по ним кошкой почти до верхнего проволочного ряда, а тут уж, не жалея ни шинели, ни тела своего, продрался, перевалил тело, не забыв перед прыжком сани оттолкнуть ногой. Мягко они упали и даже откатились немного. Прыгнул. Не по-человечески, а тоже по-кошачьи, упав на четыре конечности, вскочил… И тут его заколотило. Он бежал, а колотун бил, не переставая, идя откуда-то изнутри, корежа тело и мешая двигаться.

Бежал он по утоптанному, но не умом соображая, что так надо, что так он следов не оставляет, а просто инстинктивно избегая глубокого снега, по которому быстро не побежишь, а хотелось все дальше и дальше оттуда и побыстрей.

Лишь отбежав не менее километра, свернул он в сосны, в снежную целину. Тут, утопая в сугробах, полз он, зная, что далеко ему по снегу не уйти, но темнота леса, большие стволы сосен вроде успокаивали.

И не ушел бы Борька далеко, кабы не выскочил случайно на проселок. Автомобильных следов не было, только санные, и то снегом припорошенные, значит, не свежие. Тут бежать было легко, и припустился он что есть мочи — дальше, дальше, как можно дальше от Бахмутова… Бежал, не зная куда приведет его этот проселок, но лишь бы дальше, лишь бы дальше, ведь смерть за ним гонится, ничто другое… За то, что придушил немца, застрелят сразу.

Столкнуться с кем по дороге он не очень опасался, дорога глухая, малоезженая, да и вряд ли ночью кто попадется. Опасался он погони. Как обратят часовые внимание, что сани сдвинуты, так сразу тревогу и забьют, обнаружат немца убитого. Если не обратят, то час может пройти и больше, пока немца того не хватятся, что не возвращается он долго от пленных. Тогда он далеко сумеет уйти. Но если б тревогу сразу сыграли, слышал бы Борька, пока по Бахмутову бежал, не мог не услышать, стреляли бы немцы, но не слыхал же… Это чуть его успокоило, но темпа он не сбавлял — пока силы есть, надо бежать.

Дорога шла то лесом, то перелеском, то иногда и на поле выходила. Здесь Борька на минуту останавливался, осматривал все внимательно и только тогда через открытое место перебегал. Пришлось ему все же на шаг переходить. Успокоит дыхание, потом опять бегом. Как на марш-броске: бегом — шагом, бегом — шагом…

Часа два, наверное, прошло, как показалась впереди деревенька. Темная, без огоньков. Как ни хотелось зайти, обогреться, передохнуть, скурить цигарку, обошел ее Борька стороной. Рано еще об отдыхе думать. Недалеко еще ушел.

Крюк сделал порядочный, пока деревню обходил, и по снегу, без дороги все. Притомился, пока опять на утоптанное вышел.

Колотун его бить перестал, и начал он с мыслями помаленьку собираться. Опять «на хапок» у него побег получился. Без плана, без разума. На одном неистовом желании свободы, на инстинкте каком-то. Да, пожалуй, раздумывать в таких обстоятельствах было и нельзя. Подумал бы о том, как через проволоку перелезать будет, и остановился бы тогда, не шмыгнул бы в закуток. Подумал бы, что с немцем можно и не совладать, что вряд ли голыми руками его возьмешь, и не решился бы, может.

Часа три, по Борькиным расчетам, он уже шел и километров пятнадцать должен уже протопать, не меньше. Если попадется вскоре деревня какая, можно, пожалуй, и передых себе позволить.

Но, когда встретилась деревня, не решился Борька в нее заходить, обошел кружным путем. Пока силы есть, надо идти.

И шел он… И расстилалась перед ним русская земля, своя, родная, с ее полями заснеженными, оврагами и взгорками, лесами и подлесками, но угрозная, таящая опасности, как бы чужая…

И стало казаться ему, что ничего у него в жизни не было: ни дома, ни большого города, а только одни бесконечные ночные дороги, одна только тьма и холод, одно только небо темно-серое над головой и одиночество.

Подумал он теперь о винтовке немецкой, которую мог взять и почему-то не взял, о котомке своей с неприкосновенным запасом, которую забыл на нарах, — а как бы все пригодилось.

А винтовку не взял потому, что, как стал немец оползать, охватило Борьку омерзение и страх от омертвленного им тела.