Разговор утих на время, а потом молоденький боец, совсем мальчонок, произносит с таким надрывом в голосе, что все поневоле поеживаются:
— Неужели побьют всех нас?.. — на что пожилой, первый начавший разговор, отвечает:
— Всех не всех. Кого-то ранит, ну, а кого-то, конечно, и прибьет до смерти… На то и война…
Да, война, — наверно, каждый произносит про себя, но разве это успокоит?
Метров шестьдесят, наверно, пробились Коншин со своим связным по танковому следу, и танк теперь от них видится в три четверти. Теперь немцам, чтоб стрелять по ним, надо из окопчика вылезать, потому как ходовая часть танка видимость им закрывает.
Уже начинает пробиваться надежда, что выкарабкаются все же, доберутся до своих. И когда опасность понемногу отодвигается от них, тем больше начинает клонить их в сон. Еле сдерживаются, чтоб не задремать прямо здесь, в снегу, в шестидесяти метрах от немцев. И одна мечта: как доползут они до своих, заберутся в шалашик, отогреют у огня иззябшие, закоченевшие ноги и провалятся в небытие, чтоб забыть обо всем.
Понемногу темнеет небо над ними, и — к счастью. Добрались они почти до склона, и снег отметен тут ветром, след от гусениц мелкий, с торчащей колкой стерней. Дальше невидимыми не проползешь… Придется дожидаться настоящей темноты, но наступит она не так скоро, а когда ждешь чего-нибудь с нетерпением, время тянется… Опять холод по всему телу, и томит бездействие. Коншин, более нетерпеливый, предлагает:
— Рванем, может, Серега?
— Нет, командир, потерпим маленько… Обидно же будет, если… — он не договаривает, но Коншин понимает: конечно, обидно, почти же выкарабкались, на что поначалу и не особо надеялись.
Медленно, очень медленно гаснут кровянистые облака над деревней. Самого солнца не видать, но тучи оно сделало малиновыми, даже чуть лиловатыми. Нехороший закат, мрачный, но им не до того — лишь бы скорей стемнело…
Разговора не заводится, да и одолевает их обоих зевота нервная, но опять ощущает Коншин, что ближе Сереги нет у него сейчас человека, что спаялись они за несколько часов крепко. Надо бы теперь всегда вместе, думает Коншин…
Но вот с востока налезает на небо синева, начинает вроде смеркаться, и надо готовить затекшие тела для рывка. Но рвать ли? Может, лучше ползком до лощины? И благоразумный Рябиков склоняет Коншина к этому.
И вот ползут они, вжимая тела в землю, непрестанно ожидая автоматной очереди из-под танка, все еще боясь верить, что уходят от смерти, и когда добрались до лощины, когда сползли с ее склона, долго лежали обессиленные, перемученные, глотая махорочный дым, пряча огоньки цигарок.
— Ну, пошли, что ли? — говорит Коншин, приподнимаясь.
— Пошли, командир.
И, согнутые в три погибели, тяжело переставляя затекшие ноги, идут они по дну лощины к чернеющей стене леса, из которого не слышится ни звука, не видится никакого движения, будто мертвый он, будто нет там людей.
И когда подошли уже близко и с немецкой стороны взвилась первая ночная ракета, испугались, как бы не бабахнули свои из леса, приняв за немцев, а что может быть обидней — свои угрохают.
Они поднимаются в рост, начинают громко разговаривать…
— Ребята, есть кто? Это мы — свои… Слышите? — не выдерживает Рябиков, но в ответ ни звука. — Дрыхнут, что ли?
— Может, отвели батальон? — предполагает Коншин.
Но двигаться дальше страшно — врежет какой-нибудь со страху… Они останавливаются. Еще раз Рябиков, уже погромче, спрашивает черноту стоящего перед ними леса — есть кто-нибудь? Откликнитесь! Но опять никакого ответа.
Поколебавшись немного, наконец решаются они двинуть дальше. Входят в лес, раздвигают ельник, спотыкаются о трупы, о поваленные деревья — никого… Проходят дальше и наталкиваются на кого-то сидящего на пеньке. Поставив винтовку между колен, согнувшийся, сидит он и дремлет.
Коншин дотрагивается до его плеча, но тот даже не вздрагивает от неожиданности, а только медленно поднимает голову и смотрит на них каким-то отсутствующим, бессмысленным взглядом.
— Где люди? — спрашивает Коншин.
— А нет людей… Побило всех… — отвечает он усталым, бесцветным голосом.
— Ну чего порешь? — вступает Рябиков. — Давай очухивайся!
— Я не порю, — опускает снова голову. — Побило людей…
Он начинает сопеть носом, затем закрывает голову руками, и его плечи сотрясаются во всхлипах.
— Побило всех, побило… — бормочет он.
Коншин, встряхивая его, приказывает идти к краю леса и наблюдать. Тот с трудом встает и бредет, как слепой, натыкаясь на деревья… Коншин глядит вслед, хочет выругаться, но сил нет. Наконец недалеко от землянки помкомбата встречают они нескольких человек со второго, коншинского, взвода. Наложили лапнику под большой елью, и кто сидит, кто лежит съежившись, попыхивают огоньки цигарок.
Коншин подходит. Один-два человека поднимают головы, но глядят на него без удивления, безразлично, будто он не с поля приполз, а был с ними все время. И понимает Коншин, что смяты люди, подавлены настолько, что все им теперь безразлично. Да и не знают они, что остался он на поле, потому как, видимо, разбрелись все кто куда.
— Ротного ранило? — спрашивает Коншин после некоторого молчания.
— Убило.
Подходит сержант, командир отделения. Он удивлен.
— Откуда командир, мы думали…
— Откуда, откуда, — вступил Рябиков. — Кабы вы поближе к нам были, могли бы немцев прихватить… А вы, как отход дали, сразу назад, а не подумали, почему командир не отходит, почему нет его…
— Какие немцы? — спрашивают, оживившись, бойцы.
— Какие, какие? Под танком — немцы. Поняли? И держали нас дотемна. Как шевельнешься — так очередь над головой…
Рябиков теперь, как отошло все, видать, гордится тем, что приключилось с ними, рассказывает подробности взахлеб, а Коншин отправляется к землянке помкомбата.
Там накурено, темно. Лейтенант сидит прямо на полу, прислонившись к стене, воротник шинели поднят, глаза на осунувшемся лице закрыты, в губах торчит потухший окурок.
— Товарищ лейтенант, — трогает его за плечо Коншин.
Тот открывает глаза, непонимающе смотрит, потом опять закрывает. Да, нелегко ему после такого, думает Коншин, но все же какое-то раздражение, даже злость входит в душу: наломал-таки дров лейтенант с этим «на пробу», и он, уже не церемонясь, встряхивает помкомбата.
Тот вздрагивает и просыпается окончательно.
— Коншин? — не очень-то удивляется он.
Видно, после этого страшенного боя — никому ни до чего… В живых остались и — ладно, потом во всем разберемся…
Коншин рассказывает о случившемся.
— Значит, немцы под танком? — спрашивает помкомбата и морщит лоб, что-то соображая.
Коншин догадывается, о чем тот думает, — можно ли прихватить тех немцев ночью? И его схватывает опасение — не ему ли прикажут идти на это, а он так умучен, что только одно хочется — спать, спать и ни о чем не думать…
Помкомбата приказывает связисту соединить его с комбатом, и тот начинает крутить телефон — «Волга, Волга»… Под эту «Волгу» Коншин, присев рядом со связистом, вдруг проваливается в сон, от которого через несколько секунд его отрывает оглушительный грохот артиллерийских залпов. Некоторое время огонь идет по тылам, а потом обрушивается на их местоположение…
Дрожит земля. Дрожит потолок землянки. Разрывы хлопают совсем близко, но самое страшное — сильнейший огонь по тылам. «Отрезают», — думают и помкомбата и Коншин, иначе чем же объяснить эту канонаду позади?
И тут вваливается в землянку Рябиков.
— Бегут люди! Паника! — выхрипывает он. — Вроде танки немцы пускают.
Расстегивая на ходу кобуру, помкомбата выбирается из землянки, за ним Коншин.
Черными тенями мимо пробегают бойцы.
— Куда? Отставить! — кричит помкомбата, стреляя в воздух из пистолета, но вдруг осекается — разрыв рядом освещает кошмарное: в нескольких шагах от землянки стоит, пока еще стоит, покачиваясь, что-то непонятное, уже не похожее на человека, все разодранное спереди — грудь, живот, а вместо лица окровавленная маска. Коншин закрывает глаза, а когда открывает, видит обмякшего, осевшего лейтенанта.