— Медальон ищи, — сказал лейтенант, а сам отвернулся.
Смертный медальон хоть так и называется, но на медальон не похож. Поначалу выдали им такие жестяные ладанки, на шею вешать, отсюда и «медальон», наверно. А потом уже футлярчики черные из пластмассы. Сашка нашел его в кармане брюк и, развинтив, вынул оттуда желтую бумажку, в которой и прописано все, что надо знать живым о погибшем: имя, фамилия, год рождения, каким райвоенкоматом призван, домашний адрес и группа крови по Янскому.
— Не Жора он — Григорий… — прочел Сашка.
— Спрячь. В госпиталь дойдем, напишем родным.
— Напишем… Только правды не надо.
— Конечно… Погиб смертью храбрых в боях за Родину.
— Может, лапником его закидать? — сказал Сашка.
— Не надо. Так увидит его кто, проезжая, захоронят, — лейтенант вытащил пистолет и подошел к телу. — Ну, Жора, прости за насмешки… Не пришлось тебе в госпитале погулять. Прощай, — и выстрелил в воздух.
Негромкий звук выстрела одиноко и тоскливо прокатился эхом по лесу и иссяк где-то вдали.
Шли они дальше молча, какие тут слова… Лейтенант кусал губы, часто нападал на него кашель, и только одно вымолвил за дорогу:
— Напиться бы…
От стопки и Сашка не отказался бы — такая маета на душе. Вроде бы случайный был Жора попутчик, в боях вместе не были, а ведь так спаялись за дорогу, словно родными стали, и идти им сейчас вдвоем как-то неприютно, не хватает Жориных выкриков по поводу и без повода. Эх, Жора, Жора, не свернул бы за этим подснежником, шли бы вместе. Как же нелепо вышло. Пройти бои такие страшенные, а по дороге в тыл, к жизни погибнуть…
К середине дня доплелись они до Лужкова, до эвакогоспиталя. Встретили их тут приветно. Правда, обед чуть-чуть не захватили, и терпеть им теперь до ужина. Но что делать, раз такие порядки в тылу: хоть и есть у тебя продаттестат, хоть он десять дней не использованный, но на довольствие ставят лишь с того дня, как прибыл, и за прошлое ни грамма.
Лейтенант было зашумел, чтобы пайки хлеба за обед дали, но порядки эти криком не переломаешь, да и шумел он не очень — умаян был и не до хлеба как-то сейчас, после того, как товарища они потеряли.
Зарегистрировали их и в баню направили, а там в раздевалке девчата. Как при них раздеваться? А они тут как раз им для помощи и без стеснения стаскивают с ребят гимнастерки, брюки, белье даже нижнее и в прожарку. Ну тут еще ничего, прикрыли срамные места руками и скорей в баню шмыгнули, а там тоже девки! И что делать? А девчата смеются — привыкли, видно — и подходят то к одному, то к другому и мыться помогают: и спину потрут, и головы намылят. Раненые-то все больше в руки, мыться одной рукой несподручно, но неудобно при женщинах. Правда, девчата веселые, смеются: «Вы для нас сейчас не мужчины, а бойцы раненые, так что не стесняйтесь».
Только один из них бесстыжим оказался, носился по бане голый, бил себя в грудь и гоготал: «Глядите-ка на меня. Все для фронта на мне написано», — а сам, видно, и был лещеватый, а теперь мослы так и торчат и ребрышки все пересчитать можно. Чудной парень, словно чокнутый или клоуна из себя строит.
Сашке его крики и посмешки не понравились, и он подошел к нему:
— Чего изгиляешься? Над чем смеешься? Кончай базар…
А Володька-лейтенант, услыхав это, крикнул:
— Дай ему, Сашок, правой, а я левой добавлю!
Тот попятился.
— Ну чего вы, ребята, посмеяться, что ли, нельзя? Да вы на меня поглядите, верно же…
— Замолкни, — перебил Сашка.
После бани направили их на перевязку. Как увидел Сашка сестренок в белых халатах, так и кольнуло сердце — нет, не ушла Зина из души… А девчата ласковые, приветливые. Разбинтовывали их раны осторожно, чтоб боль не причинить.
С лейтенантом врач долго возился и, сказав, что ранение серьезное, посоветовал ему дальше не идти, а полежать тут недельку и дождаться транспорта (дороги вот-вот пообсохнут), но Володька ни в какую! Хочет он во что бы то ни стало до Москвы добраться и с матерью повидаться.
А Сашка здесь с удовольствием бы остался отлежаться и подкормиться, что ни говори, тяжелая выдалась им дорога, но, раз лейтенант не хочет, покидать его Сашка не будет. Может, и ему самому, пока раненый и вне строя, тоже домой махнуть? До Москвы вместе с Володькой доберется, а там недалеко. Тоже мать более двух лет не видал, и если сейчас не свидеться, то вряд ли в другой раз случай такой выпадет.
После перевязки повели их в большой дом, клуб раньше был, наверно, а там разместили на двойных нарах, но у каждого матрасик, простыня, одеяло. Лейтенанта хотели было в другую палату, командирскую, но он наотрез отказался, и лежали они теперь вместе, чистенькие после бани, на чистом белье, — красота, сказал бы Жора.
Лейтенант, полежав немного, вынул из кармана пачку тридцаток, пересчитал и, ничего Сашке не говоря, смылся. Видать, в деревню, самогону доставать.
К ужину пришел повеселевший малость и, когда стали еду разносить, вытащил из кармана бутылку мутного желтоватого самогону и одну луковицу на закуску.
— Знаешь, сколько отдал?
— Сколько?
— Пять сотен!
— Деньги-то какие по мирному времени! — удивился Сашка. — Совести на них нет, что ли?
— И то еле выпросил, за деньги-то. Если б керосинчика, говорят, или крупы какой, или что из одежонки, тогда бы с радостью.
Ужин дали приличный. Ребята, кто давно здесь, говорили, что в обед и вчера и сегодня котлеты были и по стопке выдали в честь праздника — третье мая уж наступило. И сейчас каша из гречки, хлеба по полной норме, сахар к чаю. Если б не такие оголодалые были, хватило бы. Но сейчас это для них на один заглот. Как хлебушек увидели, скулы свело.
Раздобыл Сашка кружки, разлили, чокнулись… Соседи по нарам поглядывали жадно, но бутылка-то одна, на всех не разделишь.
— Жору помянем, — сказал лейтенант и всю кружку одним махом влил в себя, не поморщившись.
А Сашка выпил с трудом, еще до армии чуть этим самогоном не отравился и запаха его не терпел, но сейчас не до вкуса — забыться бы на миг, отогреть душу…
Потом за победу пили… За то, что живыми пока остались…. За матерей своих выпили ждущих (это Володька предложил). Как выпили, подобрели и соседям своим ближайшим чуток налили. И потекли разговоры разные: кто про бои, кто про дом, кто про прошлую жизнь на гражданке, кто гадал, что после войны будет, и все дружно начпродов материли, потому как со жратвой везде плохо было.
Тут один лейтенанта спросил, как тот наступления их понимает, каков смысл был, все же он командир, может, ему поболе известно.
Володька задумался, потер лоб, скривил губы.
— Сам голову ломаю… Одно знаю, немцам покоя от нас не было, то в одном месте куснем, то в другом. Может, в том и смысл, что не давали ему маневра, связывали его… Так, наверное…
Сосед ответом не очень удовлетворился и пробурчал:
— Может, и так… Но людей все же много поубивало, вот что…
— На то и война, чтоб убивало, — заметил Сашка.
На том разговор этот прекратился и перешел на мелочи, которые вскоре и забылись начисто.
Утром на врачебном обходе опять доктор посоветовал лейтенанту остаться, тем более, предупредил он, до самой станции Щербово, где госпиталь, ни продпунктов, ни эвакогоспиталей других не будет. Но разве Володьку убедишь в чем. А Сашке ох как не хотелось уходить отсюда.
С ними в путь собрались еще человек десять. Уж неизвестно, по каким таким причинам они уходить решили, небось просто от фронта подальше захотелось, где и с кормежкой будет получше, и с помещением, и с уходом.
Вышли они не рано, часов в десять, после завтрака, и к другим прибиваться не стали, вдвоем-то лучше, чем табуном идти: и с ночевкой легче, и еду попросить на двоих как-то удобней.
Больше пятнадцати верст за день им теперь не одолеть и к Щербову одним переходом не попасть, где-то ночь придется проводить, где-то на ночлег проситься.
После самогона идти плохо — горло пересохло, у каждого колодца или ручья водой наливаются, а от нее слабость еще больше. Потеть стали в ватниках, а снять — не жарко, ветерок майский продувает, просквозит запросто. Это там никакая их простуда не брала, но то передовая! Там и захочешь приболеть, ан нет, не выходит. Там они словно железные были. А тут в мире и расслаб, и заболеть можно ненароком, и им это совсем ни к чему, им добраться до места надо.