— Нет…

— Ну и дурак! А то бы сейчас и поехали. Она как раз с ночной пришла, дома… Бутылочка у меня найдется. Ну, поехали?

— Нет, Егорыч, — покачал головой Володька.

— Ну, если не хочешь, запиши-ка мой адресок на всякий случай. На Домниковке я живу…

Володька записал, чтоб не обидеть. На этом и разошлись.

Следующий день Володька слонялся по дому, не зная, чем себя занять. Часто подходил к книжной полке, вынимал какую-нибудь книгу, перелистывал и откладывал — не интересно. После того, что им пережито, этот, когда-то захватывающий его, книжный мир с его выдуманными героями сейчас оставлял его равнодушным. Не мог он начать читать и Юлькину черную тетрадку. Не хотелось ему выходить и во двор — боялся встретить матерей тех ребят, которые уже не вернутся…

Привыкший за два с половиною года армии быть все время с людьми, сейчас он изнывал от одиночества и от ничегонеделания. А воспоминания о Ржеве не уходили, и нечем было отвлечься от них. Выходя иногда на улицу, он уже видел, что Москва не такая, какой показалась ему в первые дни, что не так уж красивы и нарядны московские девушки. Они были худы, бледны, а их платья не так цветасты, как виделось поначалу его глазам, привыкшим за годы службы к серо-зеленым цветам военного обмундирования. И не так много было народа на улицах. Пусты были дворы, и совсем не видно было детей… Вечерами плыли по улицам аэростаты заграждения, как какие-то гигантские рыбы, которых, зацепив на крючок, тащили девушки в военной форме. И совсем становилась Москва пустынна, когда темнело, а за час до комендантского часа на улицах уж не было никого.

И вот, намаявшись в тоске и безделье несколько дней, Володька решил заглянуть в кафе-автомат, благо медные жетоны позвякивали в карманах.

Не успел он допить первую кружку пива, как к его столику подошел инвалид на костылях и с ходу спросил:

— Не с Калининского, командир?

— Как угадал? — удивился Володька.

— Угадать немудрено. По лицу видно, что распутицу прихватил.

И пошел разговор… Воевал инвалид под самым Ржевом и рассказывал такое, что было, пожалуй, пострашней Володькиной войны, так как нейтралка местами в городе была не более пятидесяти метров и каждую ночь либо наши, либо немцы делали вылазки, и почти всегда доходило до рукопашной… А что может быть страшней боев лицом к лицу, когда идет в ход что попало — и штык, и кинжал, и лопата порой.

Потом еще кто-нибудь к столику пристраивался и тоже о войне. Так до обеда пролетало время незаметно, и был Володька среди людей, своих в доску, тоже хвативших лиха.

Появлялся в кафе-автомате и Егорыч, и тогда с ним текли беседы. Однажды к их столику подошел мужчина с перевязанной рукой. Егорыч, конечно, сразу спросил:

— На каком фронте трахнуло?

— Ни на каком, — весело ответил мужчина. — Не рана у меня — травма. Бюллетеню сейчас. С начала войны к пивку не прикасался, некогда в очередях-то стоять. А сегодня схитрил, за инвалида через пять человек прошел, дорвался до пивка…

И вправду дорвался. Принесенные три кружки выпил почти разом, не прерываясь на разговоры, только подмаргивал им после каждой. Лицо у него было землистое, с проваленными щеками — будто с передовой. Выпив и отдышавшись, он утер вспотевший лоб платком.

— Вот теперь и поговорить можно…

— Теперь можно, — подтвердил Егорыч.

— Вы, фронтовички, небось думаете, в тылу малина?

— Малина, может, и не малина, но с фронтом не равняй. Что ни говори, в своей постели спишь, да с бабой, если она у тебя имеется, — сказал Егорыч.

— Имеется, — усмехнулся мужчина. — Только хошь смейся, хошь нет, а я до нее цельную зиму не дотрагивался. Так прижмешься иногда для согреву, а другого тебе от нее и не надо. Вот так.

— Ты хоть прижмешься, а бойцу в окопе только костлявую обнять можно, а от нее и тепла нет, — заметил Егорыч.

— Знаю. Я ж финскую попробовал. А все равно в середине зимы заявление в завком грохнул: снимайте с меня бронь к чертовой матери и на фронт. — Он допил пиво. — Конечно, есть которые устроились, а нашему брату, рабочему, достается. Рабочий день сами знаете какой. Жратвы не хватает. Зимой на заводе холодина, дома тоже зуб на зуб не попадает. Кипяточку попьешь, зажуешь чем-нибудь и еле-еле ноги до кровати дотягиваешь…

На поле овсянниковском<br />(Повести. Рассказы) - i_015.jpg

— С передовой все же не равняй, — опять заметил Егорыч.

— Я не равняю… Но перед боем хоть покормят досыта, стопочку дадут и — была не была.

— Не всегда покормят, и не всегда стопочка, — уточнил Егорыч, усмехнувшись и глотнув пива.

— И это знаю, но все же заявление грохнул.

— Я понимаю, что не ради водочки заявление-то ты… Немец-то зимой под самой Москвой стоял. Но такие, как ты, с квалификацией, здесь нужны. Техники на фронте не хватает… Ты вот жалишься — работы много, а я бы сейчас, честное слово, от станка и ночь бы не отходил… Кто я теперь? Пар отработанный, не нужный никому человек… — Егорыч склонил голову, задумался.

И тут загремели на улице тягачи… Все к окнам бросились. Проезжали несколько тяжелых артиллерийских орудий, блестели свежей зеленой краской.

— Нашего завода работка. Прицельные приспособления делаем, — сказал мужчина с перевязанной рукой и расплылся в улыбке. — Хороши игрушки?

— Хороши! — восхитился Егорыч и хлопнул соседа по плечу. — А ты — заявление… Я, знаешь, к тыловикам, которые вкалывают, полное уважение, но есть в тылу и дрянь. Верно, лейтенант?

Володька ничего не ответил. Постепенно из разговоров с разными людьми вырисовывалась у него Москва совсем другая, чем в первые дни, когда огорошил его Сергей «коктейль-холлом», когда увидел он там холеного Игорька, занимающего его, Володькино, место в институте и ничуть не стыдящегося того, что он не воюет. Да, Москва была спокойна, но настороженна и очень сосредоточенна. И люди работали по двенадцать часов, на скудном пайке, который в три дня «улопать можно», как говорил Егорыч. И Володька смотрел на москвичей уже другими глазами, начиная понимать, что жизнь их не так уж резко отличается от фронтовых будней. Тот же недоед, тот же труд невпроворот, и смерть тоже вполне возможна — много было бомбежек зимой…

Так прошло несколько дней. Мать поглядывала на него, когда он возвращался домой, не то чтобы с осуждением, но с некоторым недоумением и наконец не выдержала:

— Мне кажется, отпуск ты проводишь не лучшим образом.

— Посоветуй лучший, — пожал он плечами.

— Я не знаю… Тебе там лучше, чем дома?

— Не обижайся, мама, но, видимо, так. Я привык быть с людьми. Ну и там в разговорах незаметней проходит время, и не думаешь ни о чем.

— Я тоже стараюсь не думать о том, что нас ждет… Но я слабая женщина, Володя…

— Ты сильная, мама, — улыбнулся он. — Но ты не поняла меня. Я не боюсь возвращения на фронт. Мне не хочется думать сейчас о том, что было подо Ржевом. Понимаешь?

— Стараюсь понять, но… каждый день пить пиво… Прости, для интеллигентного человека это, на мой взгляд…

— Какой к черту я интеллигентный! — перебил ее Володька, усмехнувшись. — Никому это не нужно сейчас, даже мешает…

— Я не согласна с тобой. Интеллигентный человек должен оставаться им всегда и везде, независимо от обстановки и обстоятельств. Даже вопреки им, если хочешь знать.

— Тебе легко рассуждать. Ты всю жизнь просидела в своем редакционном закутке с тремя литературными дамами. А я с детства на нашем марьинорощинском дворе, где не очень-то ценились хорошие манеры. Там для того, чтобы быть своим, требовалось нечто другое… Кстати, и в армии тоже. — Володька свернул цигарку и продолжил: — Знаешь, был у нас в полковой школе взводный, лейтенант Клименко. Бывший беспризорник, матерщинник жуткий, но свой в доску. Ребята его обожали. Мне тоже он нравился, и думалось, что таким вот командиром надо и быть, наверно…

— И ты стал подражать ему? От него и некоторые выражения, прорывающиеся у тебя?