Это обстоятельство наводит Василя на мысль нанести визит пану Крулевскому. И осуществить этот визит Василю нетрудно: разве не найдется у него подходящего повода для обоснования своего визита? Таких поводов много. Во-первых, надо урегулировать земельные дела, не оставлять же их в таком беспорядочном виде, в каком остались они от большевиков. Да и в деревне все надо поставить на новый лад. А проявить свое усердие никогда не повредит.
Василь Бусыга аккуратно расчесал черную бороду, надел дубленый полушубок, ловко пригнанный по фигуре, подпоясался широким цветастым кушаком, вытканным руками его жены Авгини, женщины видной и привлекательной. И, когда Василь, вырядившись по всем правилам, стал перед Авгиней, чтобы показаться ей в этом шикарном виде, она только сказала:
— Ге ж, какой ты щеголь!
Пан Крулевский сидел в своем кабинете в широком, мягком кресле. На столе, покрытом зеленым сукном, стоял письменный прибор и разные изящные дорогие вещицы. Тут же лежали и бумаги. Все это должно было увеличивать значение административного могущества господина уездного комиссаржа. На стенах висели портреты польских генералов, надменных и строгих. Среди этих заправских вояк бросался в глаза портрет духовной особы — епископа, стриженого, бритого, со всеми епископскими атрибутами. Взглянув на этот портрет, Василь подумал: «А этот гологоловый зачем попал сюда?» Но вслух не высказал своей мысли: Василь был человеком с «политическим тактом», смекалистым. Центральное место среди портретов занимал генерал довольно унылого вида, с длинными, опущенными, как у моржа, усами. На груди у него разместилась целая выставка крестов, медалей и разных побрякушек, сохранившихся, видно, еще от тех времен, когда родоначальники наших предков форсили в фартучках из звериных шкур.
И епископ, и все эти генералы, и стол с его украшениями придавали еще больше важности и апломба личности уездного комиссаржа.
Василь Бусыга все это намотал на ус, а поэтому и приветствовал пана Крулевского еще более почтительно, чем обычно.
Уездный комиссарж еле-еле кивнул головой, и этот кивок был полон величия и достоинства.
— Цо повеш?[10]
Пан Крулевский говорил теперь по-польски, и в его голосе слышался холодный, официальный, начальственный тон.
В польском языке Василь Бусыга был не очень силен, хотя некоторые польские слова он знал. Беседовать ему приходилось преимущественно с волостными писарями, попами, урядниками, иногда с приставом. От них позаимствовал он и русские слова, хотя произносил их со своим полесским акцентом.
— Пришел я к господину пану комиссаржу узнать про то, се, потому что мы сейчас живем, как горох при дороге, ничаво ниц не ведая.
Пан Крулевский взглянул на Василя. Хотел сделать замечание насчет его неважного польского произношения, но вместо этого спросил:
— А как относятся ваши деревенские к польской власти?
— Которые, проша пана, зажиточные хозяева, те бога благодарят — порядок налаживается, можно будет спокойно жить и хозяйничать.
— А остальные?
— Всякие, проша пана, есть… Да и трудно сказать. Пока над ними начальства нет, никто этим не интересуется.
Василь Бусыга нарочно выражался туманно: инстинкт самосохранения подсказывал ему, что в жизненной игре не надо раскрывать свои карты. Насчет начальства намекнул он тонко — Василь был кандидатом в старшины. Но разговор на этом оборвался; во дворе уездного комиссаржа послышались шум, голоса и грубые солдатские окрики, напоминавшие собачий лай. Пан Крулевский поднялся с кресла и подошел к окну. Туда же повернул голову и Василь.
Двор заполняла толпа крестьян, преимущественно молодых и средних лет. Ее окружала цепь легионеров. На крестьянах были лохматые шапки всевозможных форм и цветов; длинные и короткие заношенные кожушки; черные, домотканого сукна пиджаки, свитки; на ногах — худые лапти с высоко навернутыми онучами. Кожаные и берестяные короба, перекинутые через плечо, дополняли их одеяние. Лица у крестьян были замкнутые, хмурые, суровые.
Конвоиры, усердно и ретиво исполнявшие свои обязанности, наводили порядок в шумной и пестрой толпе, стараясь построить в ряды этих неизвестно откуда и почему согнанных сюда людей, ругались, раздавали направо и налево пинки, угрожали. Не привыкшие к таким строгостям, полные отвращения к этому капральскому порядку, крестьяне огрызались, и на этой почве возникали конфликты, готовые превратиться в бурю…
— Чего пихаешься, панская подметка? Да я тебя так пихну, что ты и костей не соберешь!
Высокий, плечистый, жилистый мужик, сердито сдвинув брови, осыпал толкнувшего его конвоира искрами презрения и злобы. Легионер, встретив уничтожающий взгляд гневных глаз, трусливо сжался.
— Молчи, быдло! — выкрикнул он, но на всякий случай отошел в сторону от разгневанного великана.
— Да это ж Мартын Рыль! — опознал Бусыга худощавого, широкого в плечах полешука из соседней деревни Вепры, и по его телу пробежала нервная дрожь. Но эта неожиданность вызвала в нем и некоторое удовлетворение.
Задержанных крестьян повели за угол дома, где для них была приготовлена каталажка, служившая раньше складом разного торгового хлама. Минуты через две появился капрал и доложил пану Крулевскому о приводе преступников, бунтовщиков против новой власти, явно симпатизирующих большевистскому «варварству» и «анархии».
Возвращаясь домой от уездного комиссаржа, Василь Бусыга размышлял о своем чине войта — эта должность была твердо обещана ему паном Крулевским — и о своих обязанностях, которые вытекали из его нового положения. И еще думал он о Мартыне Рыле, а вопрос о том, сказать ли о встрече с этим человеком Авгине или умолчать, оставался открытым.
Кто ж такой Мартын Рыль, чей арест нарушил душевный покой нового войта? И почему колебался войт, сказать об этом Авгине или не сказать?
Я должен вернуться на десяток лет, заглянуть в Вепры, чтобы разъяснить эти вопросы.
Десять лет назад в Вепрах не было девушки привлекательней Авгини, теперешней женки войта. Веселая, живая, насмешливая, озорница и первая выдумщица на разные затеи и забавы — вот какая была Авгиня Кубликовых.
Любила она и с парнями пошутить, да шутила так, что каждому из них казалось, будто он и есть тот единственный, кому отдаст она свою девичью ласку.
«Нарвется дивчина», — говорили про Авгиню замужние женщины, когда рассказы о ее шалых выходках доходили до их ушей. Авгиня шутить шутила, но границ в своих шутках не переступала. Умела она, когда надо, быть уравновешенной и серьезной, и глаза ее, темноватые, как легкий сумрак ясных июньских вечеров, глядели иной раз строго и задумчиво. Трудно было определить цвет этих глаз: они светились, как две овальные впадины на темном болоте, заросшие по краям пышными цветами. Иногда казалось, что это карие глаза, чуть-чуть подернутые зеленоватой поволокой, а иногда — серовато-зеленые. Может, просто менялись они в зависимости от тех думок, от тех молодых мечтаний, что проносились в голове девушки и баюкали порой ее сердце. Одно можно было сказать про эти глаза: они манили к себе — вот как манят воля и радостные просторы весны, полные музыки, звона и шума жизни — и затягивали, как прибрежная трясина, где вкрадчивым шелестом гомонят высокие шумливые камыши.
Но колдовские глаза эти, казалось, не имели власти над Мартыном Рылем, и не Авгиню выделял он из хоровода вепровских девчат. Авгиня сама иной раз задевала Мартына, хотя в этом ничего удивительного не было, если принять во внимание Авгинин характер и ее озорство. Мартын в таких случаях уделял ей ровно столько внимания, сколько требовало вежливое отношение к человеку. Но не больше того.
— Нравишься ты мне, Мартын! — сказала однажды Авгиня, и в глазах ее заискрился озорной огонек.
Мартын ответил спокойно, будто ничего не замечая:
— И ты нравишься мне, Авгиня.
Но в его тоне не слышалось никакого волнения.
— А чем я тебе нравлюсь, Мартын?