— Ой, кто же это стучит?! — голосом, полным страха, откликнулась бабка Наста.
Максим, накинув на плечи кожух, босой выбежал в сени:
— Кто там?
— Отворяй! — властно и сердито скомандовал кто-то снаружи.
— А кто там? — допытывался Максим.
— Отвори, Максим: это паны, польская власть.
Максим по голосу узнал соседа Никиту Телеха и отодвинул засов.
Несколько пар ног загремело в сенях, и вместе с открывшимися дверями в хату ворвался сноп белого света. Откормленный рыжеусый толстомордый человек зверского вида держал в руках электрический фонарик, освещая хату и ее убогую обстановку. Максим зажег керосиновую лампочку. Черные тени, казалось, еще тесней сгустились возле стен и по углам низенькой хатки. Осмелевшие в темноте тараканы сейчас испуганно поползли к печке, прячась в щели. Видно, и тараканов напугал страшный пан своим электрическим фонариком. Нежданных гостей было четверо: трое легионеров в военной форме, а четвертый — Никита Телех, взятый за понятого.
Бабка Наста, дрожа как в лихорадке, натянула на себя дерюжку и пугливым, недоуменным взглядом следила за незнакомыми военными. Панас лежал неподвижно, охваченный темным, смутным страхом.
— Кто тут ночует? — спросил рыжеусый.
Вопрос был таким неуместным, таким неожиданным, что в первую минуту никто не нашелся ответить.
— Кто тут ночует? — не отступался рыжеусый. Этот переполох, вызванный его появлением, казалось, еще больше придавал рыжему прыти.
— Все… свои, — подал голос Максим.
А в это время другой солдат, юркий и вертлявый, также зажег фонарик и светил им по хате, заглядывая на печь, за печь и под потолок. Третий стоял молча и неподвижно наблюдал и слушал.
— Все ночуют? — переспросил Максима тот же рыжеусый.
Никто в хате не отозвался.
Тогда рыжеусый подошел к Панасу и толкнул его кулаком в плечо.
— Ну, ты… подымайся! — скомандовал он.
Панас присел на постели.
— Ты ходил к батьке на свидание?
Как ножом полоснул Панаса этот вопрос. В голове быстро-быстро закружились мысли. Раз рыжеусый так спрашивает, значит, знает, что он, Панас, ходил к отцу.
Первый приступ страха прошел.
— Ходил! — твердо после короткого молчания ответил Панас.
Рыжеусый похвалил его за правдивость и спросил уже снисходительней:
— А где есть твой о́йтец?
— Не знаю.
Рыжеусый посмотрел на Панаса строго, покачал головой:
— Как это не знаешь? Ты же сегодня днем собирался к отцу?.. Ну?..
Что было ответить пареньку? Правда, он собирался к отцу. Но у Панаса мелькнула думка: а не берет ли его «на пушку» этот рыжий дьявол? И Панас, в свою очередь, пускается на хитрость:
— Днем я к отцу не хожу.
— Брешешь! — прикрикнул рыжеусый. — А куда ж ты днем ходишь?
Он думал, что поймал Панаса, но Панас твердо ответил:
— Хожу на болото лозу и ветки резать: скотину кормить. У нас забрали сено.
Этот ответ сбил рыжеусого с толку.
— А что тебе говорил батька?
— Говорил, чтоб я к нему больше не ходил.
— А где ты встречался с ним?
— В лесу.
— О чем же вы толковали?
— Обо всем: про скотину, про корм…
— А еще что говорил отец?
— Говорил, что до весны домой не вернется.
— Брешешь, лайдак! — загремел рыжеусый.
— Паночку! — подал голос Максим. — Отец наш старый. Ему семьдесят лет. Погорячился, сам страху набрался, а теперь боится домой вернуться.
— Го, пся мать! Боится!.. А большевик почему стоял тут на квартире? — И, еще более повысив тон, бросил в лицо Максиму: — Где старый пес?
Бабка Наста кулем скатилась с печи и бухнулась в ноги рыжему пану:
— А, паночек! А, золотенький! А за что же на нас напасть такая? Последнее сено забрали, скотина с голоду дохнет. Старый из дому сбежал. А он же невиноватый. Его били, пинали… А за что?
Рыжеусый пренебрежительно повернул свою разбойничью морду в сторону бабки Насты, и на этой морде отразилось высокомерие. Ничего не сказал, будто бабка Наста и не заслуживала того, чтоб откликнуться на ее слова, а когда она снова начала молить его, крикнул:
— Мильч![12]
Потом повернулся к Панасу:
— Ну, хлопец, собирайся!
А когда вывели из хаты Панаса, сказал холодно и жестко:
— Пшидзе до нас о́йтец — бендзе мяць волю хлопак[13].
Дед Талаш и Мартын Рыль, рассказав друг другу о своих приключениях, стали советоваться, что делать дальше и куда идти. Деда беспокоила мысль о доме, о Панасе и вопрос, почему не пришел Панас, стоял перед ним в тревожной и темной неразрешимости. Это вызывало беспокойство в дедовом сердце и тяжелым камнем ложилось на его старые плечи.
Мартын Рыль также думал о своем доме, о жене и детях, о своем хозяйстве. Тому и другому надо было на что-то решиться, выяснить свое положение, избавиться от этой неуверенности.
Мартын Рыль встречался с разными людьми, и люди рассказывали о жестокости белопольской военщины, о ее безжалостных поступках. А эта жестокость вызывала общее возмущение там, где панская власть заводила свои порядки, где она особенно люто преследовала бедноту, людей с большевистскими настроениями. Это возмущение против панов и польской военщины местами переходило в восстания, и поляки напрягали все усилия, чтобы искоренить дух неподчинения. А этот случай с разоружением польского конвоя, в котором принял участие Мартын Рыль, еще больше разъярил панов и толкнул их на путь мести и безжалостной расправы с теми, кто попадал под их подозрение.
Слушал дед Талаш и трясся от гнева на панов, на белопольскую военщину, на несправедливость. Эта ненависть и гнев огнем растекались по его жилам и переполняли все уголки его души. Слов не находил дед Талаш, чтобы выразить всю бурю своего возмущения и ненависти к оккупантам.
— Резать, сечь, жечь их, гадов, на огне!
Но сейчас положение вещей было таково, что приходилось держать ухо востро, чтоб бессмысленно не попасться в панские руки.
Вепры, где жил Мартын Рыль, находились по дороге к деревне деда. А до этой деревни было отсюда километра четыре. Вдвоем им было веселей и надежней, особенно если принять во внимание карабин Мартына. Вот почему они наметили такой план: зайти к деду Талашу, разузнать там, как и что, подкрепиться и переночевать, если представится возможность. А там уж будет видно, что делать дальше. Сквозь тьму ночи и сумрак лесов, по глухим дорожкам и тропкам направились они, два изгоя, в сторону своих деревень.
Не доходя километра полтора до деревни, они обогнули болотце, примыкавшее к деревенской околице, сделали большой круг и медленно начали продвигаться к хате Талаша, то и дело останавливаясь и прислушиваясь.
Была уже ночь, глубокая ночь, застывшая в своем затаенном молчании. Там и сям по хатам одиноко мерцали тусклые, печальные огоньки. На противоположном конце деревни в темноте задворков звонко разливался собачий лай. Среди пустынной оцепенелой зимней тишины надрывал душу этот упорный остервенелый лай кем-то потревоженной собаки. Минуты через две начали присоединяться голоса других собак, тонкие и пронзительные, низкие и озлобленные. Докатившись до круглой площади, собачий хор успокоился, начал затихать, и наконец прежняя тишина снова охватила деревню.
Дед Талаш и его спутник остановились и молча ждали, пока не затих лай собак. Стояли они в кустарнике, откуда неясно вырисовывалось из мрака черное пятно дедовой хаты.
— Постой-ка, голубь, тут, а я пойду узнаю, как там и что, и дам тебе знак.
Мартын остался в кустарнике, а дед Талаш исчез в темноте. Он осторожно подошел к низенькому оконцу своей хаты, послушал и тихонько постучал в замерзшее стекло. Бабка Наста не спала, горюя о Панасе и о деде Талаше.
Этот несмелый, осторожный стук сильно взволновал бабку и заставил забиться ее сердце: такой стук она слышала уже не один раз за долгие годы совместной жизни со своим стариком. Она быстренько, насколько позволял ей возраст, подбежала к окну и так же тихо постучала. В ответ троекратный тихий стук снова донесся с улицы.