— С каких это пор, Василь, глаза твои стали плохо видеть?
— А с тех самых пор, как ты начал носить сюртук с костяными пуговицами и сапоги с блестящими голенищами, — ответил Василь.
— А ты чересчур умен стал с тех пор, как снял лапти и надел отцовские сапоги. Видать, тебе мои костяные пуговицы глаза колют?
— Колют, брат. Я давно заметил: у кого ума нет, тот на себя спесь напускает.
Лесник поднялся. Пропустив мимо ушей слова Василя, он проговорил:
— Доброй ночи, Ганна!
— Будьте здоровеньки.
— Чем тут с Василем сидеть, пошла бы лучше батьке суму на дорогу сшила, — сказал лесник, отойдя шагов на пять, и засвистал какую-то польку.
— Свищи, свищи! — откликнулся Василь. — Пойди погляди, целы ли копцы, а то даром хлебом тебя кормят.
— Тебя поставить вместо копца, не так бы скоро вытащили — длинный, как шнур, — ответил лесник уже издали.
— Лучше сам стань там, пока место свободное! — крикнул вслед ему Василь и громко засмеялся.
Ганна и Василь несколько минут сидели молча.
— Что ты, Ганна, сегодня какая-то невеселая? — спросил Василь дивчину, положив ей руку на плечо.
— Это тебе так показалось, — ответила Ганна, опустив голову.
— Ой нет! Ну, взгляни-ка мне в глаза, — не отступался Василь и наклонил голову к Ганне.
Дивчина еще больше пригнулась и потупилась.
— Может, «костяная пуговица» обидел тебя? А может, ты не рада, что я пришел и не дал тебе поговорить с ним? Может, сердишься на меня, что я будто горячей золой сыпал ему в глаза?
И с каждым вопросом голос Василя менялся: то в нем звучал молодой задор, то слышалась боязнь потерять любимую девушку.
— Говоришь сам не знаешь что! Или ты меня сегодня только узнал? — Она подняла влажные глаза и так глянула на Василя, что взгляд ее глубоко запал ему в душу.
Василю стало легко и хорошо на сердце, он почувствовал в себе прилив новой силы и счастья.
— А все же, Ганночка, ты что-то невеселая. Я ведь вижу, что у тебя какая-то забота на сердце. Скажи мне, не таись. Мне так радостно, и я хочу, чтоб и у тебя было легко на сердце.
Ганна немного помолчала.
— Знаешь, Василь, что он сказал мне?
— Ну, что?
— Он стоял в кустах и подглядывал, как вытаскивали из земли копцы, и видел, что отец первым приступился к ним. И еще он говорит, что отец подговаривал людей уничтожать межевые знаки. Он зол на меня за то, что я всегда прогоняю его, и теперь хочет донести на отца в лесничество. А знаешь, на что он намекал, когда советовал шить отцу суму на дорогу? Это значит, чтоб я готовила отца в острог.
— Неужели он сделает это? Ах, иуда-предатель! Нет! Он не посмеет этого сделать! Я поймаю и задушу его, если он не поклянется мне молчать.
Василь поднялся с завалинки и собрался идти.
— Стой, Василь! Куда ты пойдешь? Ничего из этого не выйдет, — взяв хлопца за руку останавливала его Ганна. — Он еще не раз придет и будет стараться запугать меня, не так-то скоро он отступится от меня, а тем временем можно что-нибудь придумать. Надо поговорить с отцом, что он скажет, а пороть горячку еще рано.
— Ждать у моря погоды! — стоял на своем Василь.
— Боюсь, Василек, что ты поможешь тут, как больному кашель. Не надо было говорить тебе этого, Василь. Какой же ты горячий!
— Как тут не быть горячим? Этот гад, иуда будет выдавать нас, а ему никто и слова сказать не смей? Ну, погоди! — потряс Василь здоровенным кулаком в ту сторону, куда ушел лесник. — Счастье твое, что все хлопцы плоты погнали, а не то плохо бы тебе пришлось в эту ночь.
А лесник, пройдя улицу, свернул к Неману и направился к луке.
Теперь трудно было найти даже то место, где стояли столбы. Долго ходил лесник по берегу. Из головы его ни на минуту не выходил образ молодой, красивой девушки, и чем решительней она отворачивалась от него, тем милей была ему и тем сильней притягивала к себе.
Обида и злость охватили лесника. Они его так унизили, оплевали, а теперь сидят, верно, на завалинке и, может, смеются над ним. Ну нет, он не позволит насмехаться над собой! Он такое подстроит, что сам черт запляшет от радости. Он еще покажет, кто он такой! Попомнят они его!
На другой день снова появились неизвестно кем и когда поставленные столбы, а среди крестьян пошли неясные толки, в которых чувствовались тревога и страх.
Все ждали чего-то недоброго.
В селе всякие слухи и разговоры, которые ведутся втайне, без свидетелей, скоро делаются общим достоянием, будто сам ветер разносит их.
Был как раз Юрьев день. Село еще не успело пробудиться от сна, а все уже знали, что леснику известно, кто выбрасывал копцы, кто что говорил и даже думал, — одним словом, известно все, что делалось вчера на берегу Немана. Почти каждый крестьянин чувствовал за собой долю вины и немного побаивался. Теперь крестьяне начали разбираться в том, что делали и что слышали они вчера, охваченные гневом.
«Что ж, — думали некоторые, — если приезжал землемер, да еще с документами, значит, он не просто так проводил границу, а имел на то право».
Зная, что Андрею, если лесник исполнит свою угрозу, может быть, придется несладко, и остальные крестьяне притаились, стараясь не быть на виду.
Правда, не все так думали, были и такие, хоть их было и меньше, которые не боялись доноса лесника, а смело стояли за луку и были убеждены в том, что эта лука принадлежит им и новые копцы надо выбросить вон, как и первые. А об Андрее говорили, что из доноса на него ничего не выйдет. Надо только дружно, всем обществом, если начнется какое-нибудь дело, сказать, что лесник доносит на него из мести, за Ганну.
Такие разговоры поднимали дух у боязливых.
— Вы боитесь этой «костяной пуговицы», — говорил Василь Подберезный, — боитесь, что лесник может донести в лесничество? Пускай доносит. Копцы снова стоят. Что ж! Пускай он нацепит пуговицы еще сзади; может, здесь, среди вас, есть его приятель, пусть пойдет к нему и скажет, что я, Василь Подберезный, все равно вышвырну эти копцы к чертовой матери. Это работа лесника, и я знаю, куда он метил, когда ставил их ночью. Только пусть знает, что, если посмеет разинуть рот, чтоб донести на меня, я его вместе с копцами утоплю в Немане. Пусть он это знает и помнит.
Последние слова Василь произнес уже со злостью, и кулаки его крепко сжались, а сам он шел по улице грозный, как буря. Крестьяне невольно любовались, глядя на Василя — такой он молодец: высокий, плечистый и такой смелый.
Солнце уже садилось.
За селом в поле у костра целая вереница девчат справляла «росу»[6]. Недалеко от костра на камне стояла пустая сковородка, и в ней лежало несколько деревянных вилок. Рядом виднелся небольшой глиняный графинчик, теперь пустой и по горлышко закопанный в землю: девчата спрятали его, чтоб любопытный глаз какого-нибудь гуляки не открыл их тайной пирушки. Здесь же валялась яичная скорлупа — признак того, что жарили яичницу. Девчата весело пели и прыгали через рожь, чтоб она лучше уродилась и росла.
— Мне сегодня так весело, девчатки, так весело, что и сказать трудно! Должно быть, к слезам, — говорила Ганна.
— Если б у нас был такой Василь, мы бы не знали, на какую ногу и ступить, — шутили девчата, — и не диво, что тебе весело.
— Вот, Ганночка, какая ты счастливая: и Василь тебя любит, и лесник, и все. Ты бы мне лесника, что ли, отдала, — смеясь, щебетала Катерина. — Он хоть и не очень хороший, зато один сюртук его чего стоит!
И девчата покатывались со смеху, перемывая косточки хлопцам.
— А ну их, хлопцев, давайте, девчата, лучше песни петь. Ганна, запевай.
— И правда, давайте петь! — откликнулась Ганна.
Девчата стали в кружок, взялись за руки, а Ганна ходила в хороводе с венком на голове, сплетенным из первых цветов. И сама она была как цветок, даже девчата любовались ее красивым лицом, длинными темными косами и стройным станом.