Дело в том, что Джармат окончательно свалился. Его тошнило и болела голова. Это явные признаки горной болезни. Крыленко решил его и еще одного киргиза отпустить вниз, а парня покрепче – Абдул-Гали – оставить, чтобы он поднимался сколько мог, а потом ждал бы здесь, на 5000 м, возвращения группы с пика и помог бы спустить вниз палатки. Но лишь только Нагуманов объявил об этом носильщикам, как лагерь огласил жалкий плач Абдул-Гали, который заявил что он тоже хочет идти вниз, что у него в Алтын-Мазаре осталась неубранной арпа (ячмень) и что его ждет там невеста, калым в уплату за которую он теперь уже заработал в достаточной мере. Это нам совершенно не улыбалось. После восхождения, при котором неизвестно, что будет со всеми нами, возвращаться вниз и тащить на себе весь груз – перспектива не из хороших. Тогда они, сговорившись, заявили, что хотят остаться здесь, на пяти тыс. все втроем и за это даже не требуют денег, а просят только немного сухарей и сахару. А эти продукты у нас расценивались как раз на вес золота; кроме того, они пожгли бы весь имеющийся запас топлива, который также нам был необходим, как резерв. На это мы согласиться никак не могли. Доказывая Джармату, что лучшим лечением для него является скорейший спуск вниз и предложив Абдул-Гали большие деньги за время, пока он находился на высоте, мы дали им полчаса посовещаться, после чего нам передали: «Абдул-Гали остается, остальные сейчас же уходят». Герасимов в свою очередь заявил, что он со съемкой пойдет до седловины, а потом оставит там аппаратуру и пойдет с нами на пик. Красноармейцы же шли только до седловины. Персонально вопрос, таким образом, был решен. Но с грузом было сложнее. Как Бархаш ни кроил, ни выбрасывал лишнее, получился груз не меньше 12—15 кг на человека. А для такой высоты, да после семидневного мучительного перехода от Первого поперечного ледника с возвратами и прочими «прелестями» такой груз был во всяком случае большим. Но оставлять было нечего.

К выступлению мы были готовы и разделились на две группы: я, Герасимов, Нагуманов и Сухотдинов, связанные одной веревкой, должны были идти вперед, производя по пути еще и топографическую съемку; Бархаш, Крыленко, Стах Гонецкий и Арик Поляков пойдут сзади, связанные другой веревкой. Абдул-Гали оставался на 5 000 м и должен был организовать базу, т.е. сходить на четыре тысячи шестьсот и перенести сюда палатки, полушубки и оставшееся продовольствие.

Когда мы выступили, солнце стояло высоко над хребтом и перпендикулярно посылало свои лучи на фирновое поле, которое нам через дымчатые очки казалось темно-желтым. Так хотелось сбросить очки, так они надоели в эти дни с непривычки. Но только кто-нибудь пытался это сделать, как тотчас же жмурился, затем останавливался, слезы слепили глаза, потерпевший должен был немедленно надевать очки, рискуя в противном случае дня на 3 совершенно ослепнуть.

Не успели мы отойти на 200—300 м от базы, как веревки оказались для нас вещью первой необходимости. Фирновое поле стало круто забирать вверх, и при мимолетном взгляде на него то тут, то там виднелись зловещие трещины, а большая часть их была засыпана снегом, который, немножко смерзшись, образовал предательские снежные мосты. Идти одному или идти без веревки – это серьезный и совершенно ненужный риск.

Веревку длиной в 30 м, каждый завязал мертвой петлей у себя подмышкой поперек груди или чуть ниже. Расстояние между каждым из нас было 5-6 м. Мы четверо пошли вперед. Крыленко и Бархаш все еще поучали «мальцов», привязывая их к своей веревке.

Шли друг за другом. Впереди рослый детина красноармеец Нагуманов, мы его звали просто «Нагуманыч», за ним Герасимов, потом я и последним второй красноармеец Сухотдинов.

Веревка туго натянута. Иногда Сухотдинов задумывался, наступал мне на пятки и веревка ослабевала. Предупреждали задумавшегося и шли все выше и выше Нагуманыч пробует ледорубом наст, после чего шагает. Иной раз ледоруб проваливается, тогда делаем остановку, натягиваем веревку и Нагуманыч ледорубом вырубает в трещине дыру для того, чтобы выяснить ее ширину и куда можно ступать или прыгать. При каждом подозрительном месте Нагуманыч предупреждает всех нас возгласом: «трещина» или «осторожно».

Иногда Нагуманыч проваливался то одной ногой, то другой, то обеими вместе по пояс, но с помощью ледоруба и веревки вылезал и мы шли дальше. По совершенно необъяснимым причинам я, шедший третьим по счету, чаще и глубже всех проваливался. Играл ли тут роль мой вес, или тяжелая походка, или груз на спине, не знаю. Один раз по снежному мосту через солидную трещину, которую мы предварительно не обследовали, хорошо прошел Нагуманов, не плохо – Герасимов, но не успел ступить я, как вместе с толстым слоем наста ухнул вниз, и только немного задержали веревка и рюкзак, упершийся в край трещины.

Положение было ужасное. Герасимов, шедший впереди меня, покачнулся было в мою сторону, но скоро выправился, натянул веревку, повернулся, взял ее в руки. То же самое сделал и Сухотдинов, находившийся сзади меня. Я не могу пошевельнуться. Положил поперек трещины на сохранившийся еще наст свой ледоруб и пока жду, не ворочаюсь. Ноги бессмысленно болтаются в пустоте, не имея никакой опоры: окружающий меня наст, весь покрылся трещинами и вот-вот не выдержит и окончательно обрушится. Тогда мне придется висеть только на веревке и надеяться лишь на моих товарищей.

– «Удержали бы только», – думается мне. Чувствую, что оседаю глубже и глубже. Судорожно хватаюсь одной рукой за веревку, как утопающий за соломинку, и наматываю ее два раза на кулак, из другой же руки не выпускаю ледоруба. Провалился уже по горло. Наконец, Герасимов и Нагуманов вместе начали тянуть веревку к себе, а Сухотдинов, не ослабляя ее слишком, понемногу стал сдавать. Постепенно наваливаясь грудью на наст, а потом на край трещины, я боком высвободил ноги, инстинктивно перевернулся через рюкзак и откатился от зияющего изорванного провала. Сухотдинов нашел обход, начертил ледорубом стрелку на снегу для ориентировки отставшей группы и мы пошли дальше.

Не будь веревки, считать бы мне косточки на дне этой трещины-пропасти, а лет через 100 новая группа нашла бы мои останки где-нибудь в истоках ледника или на вытаявшей морене.

Преодолев крутой подъем, с которого уже отчетливо был виден конец ледника – седловина, мы стали заниматься работой. Я устанавливал рейку, Герасимов с Нагумановым привинчивали теодолит к треноге, после чего Герасимов стал делать разные насечки, заносить и зарисовывать в тетрадь спускающиеся сбоку ледники и контуры вершин снимаемой местности. Отсюда прекрасно можно было ориентироваться на седловину, на отроги, идущие вправо от нее к югу, и на крутой, изломанный в трех местах гребень, идущий с седловины влево в западном направлении. Этот гребень, напоминающий трехкратный Монблан, как писали немцы в своих записках, был не чем иным, как путем на самый пик. Прямо с седловины был крутой подъем на первый конус, после которого шел небольшой подъем на второй конус, и, наконец, последний, кажущийся недлинным, совсем пологий путь, крутой излом которого вздымался вверх и на самой вершине опять ломался в последний конус, имеющий форму грани неправильной пирамиды – высшей точки Заалайского хребта. Этот последний подъем был очень крут и чрезвычайно труден для восхождения, что подтверждали и немцы. Сама седловина была нешироким перевальным пунктом. За ней уже никаких хребтов не было видно, и здесь, видимо, был «ледораздел», если можно так выразиться: фирновый поток шел с седловины на север в Алайскую долину и на юг, где были сейчас мы.

Анероид показывал 5500 м с небольшим, когда мы расположились на привал. Погода начинала портиться. С Алайской долины из-за хребта потянул ветерок, и тучи, все белей и зловещей, поползли над хребтом. На пике сначала курилось небольшое облачко, затем он укутался в белую чалму снеговой тучи и скрылся. Так же скоро скрылись его склон и седловина. Снег начал идти все сильней и сильней. «Бури не миновать. До седловины нам не дойти сегодня, это уже как пить дать», – говорил Крыленко, доедая последний сухарь с икрой. «Надо еще подняться на 100—150 м и найти местечко, защищенное от ветра».