Я пишу институтские воспоминания. Передо мною чередой проходят знакомые лица: бледная черкешенка, похожая на черную розу, порывистая, экзальтированная княжна Ю. с Кавказа, сгоревшая в три месяца от злейшей чахотки, кроткая Лиза М. и другие — ряд женских силуэтов, которые я заношу на страницы моего дневника. Кто знает, быть может, когда-нибудь они и пригодятся мне для более серьезной работы. Потом пишу стихи. Вероятно, никогда не увидят света эти ничтожные обрывки моей души, но отказаться мечтать над ними нет мужества восторженной девочки.

Сегодня никто не мешал за весь вечер. Гостей не было, и я погружаюсь в мои грезы. Ах, если бы можно было уйти далеко, в какие-нибудь заповедные леса, в глухе зеленые трущобы и, слушая природу, творить образы и песни…

— Недурное желание! — слышу я смех Вари.

— Как, неужели я мечтала вслух?!

— Конечно. И знаешь ли, удивительные проекты! Но что бы ты стала делать зимою, когда вода замерзает, а под снегом умирают лесные плоды?

— Действительно, — соглашаюсь я. — Пойдем лучше гадать на перекресток, Варя.

Ее брови хмурятся, она поджимает губы и цедит едва-едва:

— Греховное это занятие, противное Богу.

— Ах, Варя, ты совсем монахиней стала.

— А ты не смейся, — сурово говорит она, — каждому свое. Ты мечтаешь сделаться писательницей, а я, глупая, неученая, бездарная, пожалуй, буду монашкой.

— Перестань, милая Варя, я же не хотела тебя обидеть. А по поводу писательства оставь: я ни о чем не мечтаю, ничего не жду. Но, веришь ли, Варя, я не могу жить без большого, захватывающего дела, не могу жить так, как живут наши барышни из общества. Ах, Варя, ужасно умереть, не принеся пользы никому, — ни пользы, ни счастья, не оставив никакого следа за собою.

— Не говори глупостей. У тебя все впереди, — говорит она глухо, — молодость, здоровье, богатство, всеобщая любовь и талант.

— Талант? Ты говоришь, талант, Варя? — визжу я.

— Тише, сумасшедшая, детей разбудишь.

— Талант! Талант! Талант! — припеваю я, кружась по комнате и раздувая юбки.

Как жаль, однако, что мой талант признается одной только Варей. И никто не знает о нем.

— Пойдем же гадать, «слушать» на улицу, Варюша. Мы узнаем, по крайней мере, есть ли у меня талант или нет.

— Гадать? Ни за что!

— Ну, тогда оставь меня. Я буду гадать одна перед зеркалом.

— Ага! Не боишься! А если тебе привидится «он»? — И она делает пугающие глаза, говоря это.

— Кто это он, позвольте узнать? — осведомляюсь я насмешливо.

— Да тот, кого ты твоим богоотступным делом собираешься тешить.

— A, monsieur Нечистый! Так бы и говорила. Ничего я не боюсь, Варя. Ты научи меня только, как это гадают перед зеркалом.

— И не подумаю, греховодница. Выдумала тоже.

— Тогда обойдусь и без твоей помощи. Даша! Даша! — кричу я.

Веселая, разбитная горничная стоит передо мною. Варя презрительно фыркает и исчезает.

— Совсем испортились они характером опять за последнее время. А еще в монашки собираются. Куда им, — подмигивает ей вслед Даша.

— Научите, как это гадают перед зеркалом, Даша, — прошу я ее.

— А не боитесь, барышня?

— Ничуть.

— Тогда извольте-с.

* * *

Я сижу перед овальным зеркалом в маленькой гостиной. Против него — другое зеркальце. Две свечи поставлены между ними. Все другие огни потушены.

Я одна. Дети спят. Варя читает в дальней комнатке Эльзы жития святых. Эльза уехала еще с утра в Петербург к своим знакомым. За окнами бушует метелица. Завывает ветер. В зеркале отражается коридор огней. Это мои две свечи, повторенные бесконечное число раз в его гладко отполированной хрустальной поверхности. Ни тени страха во мне — одно любопытство. Вспоминаются институтские годы. Моя подруга Нина Бухарина всегда гадала так в крещенские вечера. Уверяла, что видела один раз Евгения Онегина, другой — инспектрису, третий — черную корову. Посмотрим, что-то увижу я. Мои глаза погружаются снова в отполированную гладь стекла.

Бесконечная световая галерея убегает вдаль, туда, где таинственно приютилась темнота. Мои глаза смотрят теперь остро и напряженно. Мои уши чутко слушают.

Раз. Два. Три…

Это часы в гостиной. Девять…

И снова тишина. Ветер на улице и ветер в трубе.

Постепенно огни свечей сливаются в два горящие факела. Глазам больно от напряжения, но оторвать взгляд от зеркала я уже не в силах. Время забыто. Окружающая обстановка перестает существовать для меня. Дум уже нет в голове, ни единой.

Что это? В зеркале что-то зашевелилось, задвигалось. Не то какой-то клубок, не то…

Вот оно ближе, ближе…

Онемевшая от долгого созерцания, я вздрагиваю и, не отрываясь ни на минуту, слежу за приближающейся ко мне фигурой. Теперь ясно видно. Это человек. Он приближается в зеркале ко мне, он спешит между рядами свечей по бесконечному коридору.

Вот еще ближе, и еще…

Я вижу сейчас его ясно. Я различаю золотое шитье мундира, широкоплечую фигуру, бледное мрачное лицо, искаженные страданием губы…

Чермилов!

Так вот он, мой суженый! Моя судьба! А я ждала увидеть другое: лавровый венок и венчание славою будущей поэтессы… О!

Я вскакиваю и, забывшись, тушу правую свечу. Но и при одной левой видение не пропадает. Напротив, оно стоит, не двигаясь, передо мною в стекле зеркала во весь рост, реальное, жуткое, близкое к правде, в двух шагах от меня, за моими плечами.

На всю жизнь - i_013.jpg

Бледное лицо, мрачные глаза и страдальческие губы. Черный немигающий взгляд впивается в мое лицо.

Невольный ужас холодит мою кожу. Я протягиваю руку к стеклу, как бы отталкивая, разрушая галлюцинацию. Потом оборачиваюсь и вскрикиваю:

— Борис Львович!

* * *

Передо мною стоит живой, действительный Борис Львович Чермилов, бледный, взволнованный.

— Простите. Я напугал вас. Но ваш лакей сказал, что вы дома с m-lle Варей. И я дерзнул без доклада войти. Ради Бога простите. Будьте снисходительны к страдающему человеку.

Он говорит отрывисто. Лицо его бело, как мел. Рука холодная, почти ледяная, сжимает мою руку.

— Что с вами, голубчик? Несчастие? Да?

Он падает в кресло и беззвучно рыдает.

— Простите. Не могу. Но вы меня поймете… У меня был друг. Это был единственный близкий, понимавший меня человек. И он умер внезапно вчера ночью, далеко отсюда, умер, случайно утонув в проруби реки.

— Как Большой Джон!

— Да, как ваш друг, про которого вы мне рассказывали. Одна судьба. Теперь я одинокий, никому ненужный. Один Мишка у меня, кому еще я дорог. Одно живое существо, которое любит меня, жалеет. Но это же не человек. А люди, знакомые, те меня не любят, боятся, чуждаются. Я такой нудный, скучный, молчаливый. Я кажусь бессердечным и злым. Но я не таков, клянусь вам. Я только несчастлив. Есть люди на свете, отвергнутые с колыбели мачехой-судьбой. Это пасынки жизни. В детстве они дикие, непонятно стесняющиеся и озлобленные ребятишки, в отрочестве — всеми обижаемые одинокие подростки, в зрелые годы — враги людей. У нас большая семья, и среди нее я был самым нелюбимым. Я был зол, драчлив, придирчив. Вырос — стал угрюм, замкнут и одинок. Я не люблю людей и их чуждаюсь. Одного Евгения, моего товарища, я не чуждался, и того отняла судьба. Говорят, я приношу несчастие, может быть, потому, что во мне много озлобления и вражды. Я любил до сих пор одну только природу и зверей. Особенно природу. А теперь…

— Вы любили еще и того, умершего, — поправляю я его.

— Да… Нет, пожалуй, я уважал его только и ему верил. Он никогда ничем не оскорблял меня, и его дружба была мне утешением. Но любви я не чувствовал ни к кому, кроме…

Он вдруг замолк, и страдальческое лицо его осветилось светлой улыбкой.

— Кроме?

— Кроме моей воплощенной мечты. Вы помните встречу с «лесным царьком» в глуши леса? Тогда-то лесной, одинокий человек увидел свою мечту, хрупкую девушку со смелым ищущим взглядом, чистую и гордую, так ласково отнесшуюся ко мне. Я долго думал об этой встрече. Потом я увидел ее в большой светлой зале и понял сразу, что хрупкая, жизнерадостная девушка, то задумчиво-грустная, то детски-оживленная и шаловливая, навсегда вошла в мое сердце и что она одна могла бы быть моим другом. Вы поняли меня?