Наконец мы добираемся до небольшого блиндажа. Кропп плюхается на пол, и я перевязываю его. Пуля вошла над самым коленом. Затем я осматриваю самого себя. На штанах у меня кровь, на руке – тоже. Альберт накладывает на входные отверстия бинты из своих пакетиков. Он уже не может двигать ногой, и мы оба удивляемся, как это нас вообще хватило на то, чтобы притащиться сюда. Это все, конечно, только со страху, – даже если бы нам оторвало ступни, мы все равно убежали бы оттуда. Хоть на культяпках, а убежали бы.
Я еще кой-как могу ползать и подзываю проезжающую мимо повозку, которая забирает нас. В ней полно раненых. Их сопровождает санитар, он загоняет нам в грудь шприц, – это противостолбнячная прививка.
В полевом лазарете нам удается добиться, чтобы нас положили вместе. Нам дают жиденький бульон, который мы съедаем с презрением, хотя и жадно, – мы видали лучшие времена, но сейчас нам все-таки хочется есть.
– Значит, верно, по домам, Альберт? – спрашиваю я.
– Будем надеяться, – отвечает он. – Если б только знать, что со мной такое.
Боль становится сильнее. Под повязкой все горит огнем. Мы без конца пьем воду, кружку за кружкой.
– Где у меня рана? Намного выше колена? – спрашивает Кропп.
– По меньшей мере на десять сантиметров, Альберт, – отвечаю я.
На самом деле там, наверно, сантиметра три.
– Вот что я решил, – говорит он через некоторое время, – если они мне отнимут ногу, я поставлю точку. Не желаю ковылять по свету на костылях.
Так мы лежим наедине со своими мыслями и ждем.
Вечером нас несут в «разделочную». Мне становится страшно, и я быстро соображаю, что мне делать, – ведь всем известно, что в полевых лазаретах врачи не задумываясь ампутируют руки и ноги. Сейчас, когда лазареты так забиты, это проще, чем кропотливо сшивать человека из кусочков. Мне вспоминается Кеммерих. Ни за что не дам себя хлороформировать, даже если мне придется проломить кому-нибудь голову.
Пока что все идет хорошо. Врач ковыряется в ране, так что у меня в глазах темнеет.
– Нечего притворяться, – бранится он, продолжая кромсать меня.
Инструменты сверкают в ярком свете, как зубы кровожадного зверя. Боль невыносимая. Два санитара крепко держат меня за руки: одну мне удается высвободить, и я уже собираюсь съездить врачу по очкам, но он вовремя замечает это и отскакивает.
– Дайте этому типу наркоз! – в бешенстве кричит он.
Я сразу же становлюсь смирным.
– Извините, господин доктор, я буду вести себя тихо, но только не усыпляйте меня.
– То-то же, – скрипит он и снова берется за свои инструменты.
Это блондинчик со шрамами от дуэлей и с противными золотыми очками на носу. Лет ему от силы тридцать. Я вижу, что теперь он нарочно мучает меня, – он так и роется в моей ране, время от времени искоса поглядывая на меня из-под своих очков. Я вцепился в поручни, – пусть я лучше сдохну, но он не услышит от меня ни звука.
Врач выуживает осколок и показывает его мне. Как видно, он доволен моим поведением: он тщательно накладывает мне лубок и говорит:
– Завтра на поезд, и домой! Затем мне делают гипсовую повязку. Увидевшись в палате с Кроппом, я рассказываю ему, что санитарный поезд придет, по всей вероятности, уже завтра.
– Нам надо потолковать с фельдшером, чтобы нас оставили вместе, Альберт.
Мне удается вручить фельдшеру две сигары с наклейками из моего запаса и ввернуть при этом несколько слов. Он обнюхивает сигары и спрашивает:
– У тебя что, еще есть?
– Добрая пригоршня, – говорю я. – И у моего товарища, – я показываю на Кроппа, – тоже найдется. Завтра мы вместе с удовольствием передадим их вам из окна санитарного поезда.
Он, конечно, сразу же смекает, в чем дело: понюхав еще раз, он говорит:
– Ладно.
Ночью мы ни на минуту не можем уснуть. В нашей палате умирает семь человек. Один из них целый час распевает высоким сдавленным тенором хоралы, затем пение переходит в предсмертный хрип. Другой слезает с кровати и успевает доползти до подоконника. Он лежит под окном, словно собравшись в последний раз выглянуть на улицу.
Наши носилки стоят на вокзале. Мы ждем поезда. Идет дождь, а на вокзале нет крыши. Одеяла тоненькие. Мы ждем уже два часа.
Фельдшер ухаживает за нами, как заботливая мамаша. Хотя я чувствую себя очень плохо, я не забываю о нашем плане. Будто невзначай я откидываю одеяло, чтобы фельдшер увидел пачки с сигарами, и даю ему одну в виде задатка. За это он укрывает нас плащпалаткой.
– Эх, Альберт, дружище, – вспоминаю я, – а помнишь нашу кровать с балдахином и кошку?
– И кресла, – добавляет он.
Да, кресла из красного плюша. По вечерам мы восседали на них как короли и уже собирались выдавать их напрокат. По сигарете за час. Мы жили бы себе забот не зная, да еще имели бы выгоду.
– Альберт, – вспоминаю я, – а наши мешки со жратвой…
Нам становится грустно. Все это нам очень пригодилось бы. Если бы поезд отходил днем позже. Кат наверняка разыскал бы нас и принес бы нам нашу долю.
Вот ведь невезение. В желудке у нас похлебка из муки – скудные лазаретные харчи, – а в наших мешках лежат свиные консервы. Но мы уже настолько ослабели, что не в состоянии волноваться по этому поводу.
Поезд прибывает лишь утром, и к этому времени в носилках хлюпает вода. Фельдшер устраивает нас в один вагон. Повсюду снуют сестры милосердия из Красного Креста. Кроппа укладывают внизу. Меня приподнимают, мне отведено место над ним.
– Ну обождите же, – вдруг вырывается у меня.
– В чем дело? – спрашивает сестра.
Я еще раз бросаю взгляд на постель. Она застлана белоснежными полотняными простынями, непостижимо чистыми, на них даже видны складки от утюга. А я шесть недель не менял рубашки, она у меня черная от грязи.
– Вы не можете влезть сами? – озабоченно спрашивает сестра.
– Залезть-то я залезу, – говорю я, чувствуя, что взопрел, – только снимите сначала белье.
– Зачем же? Мне кажется, что я грязен как свинья. Неужели меня положат сюда?
– Да ведь я… – Я не решаюсь закончить свою мысль.
– Вы его немножко измажете? – спрашивает она, стараясь приободрить меня. – Это не беда, мы его потом постираем.
– Нет, не в этом дело, – говорю я в волнении.
Я совсем не готов к столь внезапному возвращению в лоно цивилизации.
– Вы лежали в окопах, так неужели же мы для вас простыни не постираем? – продолжает она.
Я смотрю на нее; она молода и выглядит такой же свежей, хрустящей, чистенько вымытой и приятной, как и все вокруг, трудно поверить, что это предназначено не только для офицеров, от этого становится не по себе и даже как-то страшновато.
И все-таки эта женщина – сущий палач: она заставляет меня говорить.
– Я только думал… – На этом я умолкаю: должна же она понять, что я имею в виду.
– Что еще такое?
– Да я насчет вшей, – выпаливаю я наконец.
Она смеется:
– Надо же и им когда-нибудь пожить в свое удовольствие.
Ну что ж, теперь мне все равно. Я карабкаюсь на полку и укрываюсь с головой.
Чьи-то пальцы шарят по одеялу. Это фельдшер. Получив сигары, он уходит.
Через час мы замечаем, что мы уже едем.
Ночью я просыпаюсь. Кропп тоже ворочается. Поезд тихо катится по рельсам. Все это еще как-то непонятно: постель, поезд, домой. Я шепчу:
– Альберт!
– Что?
– Ты не знаешь, где тут уборная?
– По-моему, вон за той дверью направо.
– Сейчас посмотрим.
В вагоне темно, я нащупываю край полки и собираюсь осторожно соскользнуть вниз. Но моя нога не находит точки опоры, я начинаю сползать с полки, – на раненую ногу не обопрешься, и я с треском лечу на пол.
– Черт побери! – говорю я.
– Ты ушибся? – спрашивает Кропп.
– А ты что, не слыхал, что ли? – огрызаюсь я. – Так треснулся головой, что…
Тут в конце вагона открывается дверь. Сестра подходит с фонарем в руках и видит меня.
– Он упал с полки… Она щупает мне пульс и притрагивается к моему лбу.