Он плачет и заикается так сильно, что не может продолжать, слезы текут ручьем, он их вытирает руками. Содрал кожу с ранки на руке, и, когда вытирает слезы, размазывает кровь по лицу и глазам. Совсем ничего не видит, бросается по коридору, налегает на одну, затем на другую стенку, лицо в крови, за ним вслед бросается черный.

Макмерфи поворачивается, смотрит на остальных, разинув рот, — хочет еще что-то спросить, но увидел, каким взглядом они на него смотрят, и закрывает рот. Стоит так с минуту перед длинным рядом глаз, словно рядом заклепок, потом очень тихо говорит: «Ну и дела», берет кепку, плотно ее нахлобучивает на голову и идет к скамье на свое место. Два техника уже попили кофе, возвращаются к себе; дверь напротив со вздохом открывается, в воздухе разносится запах кислоты, как при зарядке аккумулятора. Макмерфи сидит, смотрит на дверь.

— Никак у меня в голове не укладывается…

* * *

Мы возвращаемся в отделение, Макмерфи плетется в хвосте, руки в карманах зеленой формы, кепка надвинута на глаза, во рту потухшая сигарета, размышляет о чем-то. Все молчат. Билли уже успокоили, он идет впереди; слева от него — черный из нашего отделения, справа — белый парень из Шоковой мастерской.

Я поотстал, иду рядом с Макмерфи, мне хочется сказать ему, чтобы он не переживал, все равно ничего не изменишь; я видел, что он обеспокоен какой-то своей мыслью, словно собака у норы, которая не знает, что там, внизу, и один голос говорит: «Собака, эта нора не твое дело, слишком большая и слишком темная, и следы вокруг медведя или еще кого-нибудь похуже». А другой голос, откуда-то изнутри, не очень хитрый, неосторожный отчетливо шепчет: «Ищи, собака, ищи!»

Я хотел ему сказать, чтобы он не переживал, и только рот раскрыл, как вдруг он поднял голову, сдвинул кепку на затылок, ускорил шаг, догнал коротышку черного, хлопнул его по плечу и спросил:

— Сэм, может, тормознем у буфета? Очень сигареты нужны.

Я приналег, чтобы догнать его, от бега мое сердце гулко забилось, а в голове раздался тонкий взволнованный звон. И даже в буфете, когда сердце уже успокоилось, я продолжал слышать, как звенит у меня в голове. Этот звон напомнил мне о том, что я чувствовал, когда холодными осенними вечерами по пятницам выходил на футбольное поле и ждал первого удара по мячу — начала игры. Звон все нарастал, становился больше, и вот мне казалось, я сейчас сорвусь, не смогу устоять на одном месте; потом удар по мячу — звон исчезал, игра начиналась. Вот и теперь я слышу такой же звон, чувствую такое же необузданное нарастающее нетерпение. Вижу четко и резко, как перед игрой, как и тогда, раньше, из окна спальни: все вещи вырисовываются резко, ясно и прочно, я даже не помню, когда так еще видел. Ряды зубной пасты и шнурков, очков от солнца и шариковых ручек с клеймом — гарантией на корпусе, что будет писать вечно и на масле, и под водой, и все это охраняет от воров бригада большеглазых плюшевых мишек, усевшихся на полке над прилавком.

Макмерфи протопал к прилавку вместе со мной, зацепил большими пальцами за карманы и попросил у продавщицы пару блоков «Мальборо».

— Лучше даже три, — сказал с улыбкой. — Сегодня буду здорово дымить.

Звон в голове стоит до самого собрания. Вполуха слушаю, как они обрабатывают Сефелта, чтобы он разобрался в своих проблемах, иначе не сможет адаптироваться («Все из-за дилантина!» — не выдерживает он. «Мистер Сефелт, если хотите, чтобы вам помогли, вы должны быть искренни», — говорит она. «Но именно дилантин во всем виноват! Разве не он размягчает мне десны?» Она улыбается. «Джим, вам сорок пять лет…»); случайно бросаю взгляд на Макмерфи, он по-прежнему в своем углу. Но уже не вертит в руках карточную колоду и не дремлет над журналом, как последние две недели. Даже не сполз в кресле. Сидит прямо, возбужденный и отчаянный, и переводит взгляд с Сефелта на Большую Сестру. Я наблюдаю, а звон в голове усиливается. Глаза его превратились в голубые полоски под белыми бровями, стреляют туда и сюда, как в начале игры в покер, когда игроки вскрывают свои карты. И мне вдруг кажется, что сейчас он непременно отмочит какую-нибудь штуку, которая обязательно приведет его в буйное. Такое же выражение было у других перед тем, как они набрасывались на черных. Я вцепился в подлокотники кресла и ждал со страхом, что сейчас будет, и в то же время еще больше боялся, вдруг ничего такого не будет.

Он сидел тихо, наблюдал, как они добивают Сефелта; потом повернулся вполоборота и стал смотреть на Фредриксона, который пытался отплатить им за то, что они поджаривали его друга, и несколько минут громко возмущался решением держать сигареты в помещении дежурного поста, наконец выговорился, затем покраснел, как всегда, извинился, сел на свое место. Макмерфи ничего не делал. Тогда я ослабил свою хватку и решил, что на этот раз ошибся.

До конца собрания оставалось пару минут. Большая Сестра сложила свои бумаги, спрятала в корзинку, переставила ее с коленей на пол, потом метнула быстрый взгляд на Макмерфи, словно хотела убедиться, что он не спит и слушает. Сложила руки на коленях, посмотрела на пальцы и, глубоко вздохнув, покачала головой.

— Друзья. Я очень долго думала над тем, что сейчас собираюсь сказать. Мы обсудили это с доктором, со всем медперсоналом и, как ни жаль, пришли к одинаковому выводу о том, что необходимо определить какое-то наказание в связи с отвратительной уборкой отделения три недели назад. — Подняла руку и обвела всех взглядом. — Мы долго ждали, надеясь, что вы сами проявите инициативу и извинитесь за свое бунтарское поведение. Однако ни в ком из вас не возникло ни малейших признаков раскаяния.

Снова рука поднялась вверх, чтобы пресечь любую попытку помешать, — движение гадалки с картами за стеклянной витриной.

— Прошу вас, поймите: все правила и ограничения мы вводим только после тщательного обдумывания их лечебной ценности. Многие из вас находятся здесь, потому что не сумели приспособиться к общественным правилам во внешнем мире, отказывались примириться с ними, пытались обойти и уклониться от них. Когда-то, в детстве, возможно, вам позволяли безнаказанно попирать общественные порядки. Если вы нарушали какое-нибудь правило, вы осознавали свою вину. Вам требовалось наказание, вы нуждались в нем, но оно не наступало. Эта безрассудная снисходительность со стороны ваших родителей, вероятно, и явилась тем микробом, который дал начало вашей теперешней болезни. Я говорю вам об этом в надежде, что вы поймете: если мы усиливаем дисциплину и порядок, то делается это исключительно для вашей пользы.

Она обвела взглядом комнату. На лице ее было написано сожаление о том, что ей приходится делать. Было тихо, и только в голове моей стоял тонкий, лихорадочный, исступленный звон.

— В наших условиях трудно поддерживать дисциплину. Вы ведь понимаете это. Что мы можем с вами сделать? Арестовать вас нельзя. Посадить на хлеб и воду тоже. Видите, сколько проблем у персонала? Что же нам делать?

У Ракли была идея на этот счет, но сестра не захотела принять ее к сведению. Лицо ее задвигалось с тикающим звуком и наконец приняло другое выражение. Она решила ответить на свой вопрос.

— Мы должны отменить какую-нибудь привилегию. Тщательно взвесив все обстоятельства бунта, мы посчитали справедливым лишить вас привилегии на ванную комнату, которую вы используете днем для игр в карты. Вы согласны?

Она даже не повернула головы, не посмотрела. Тем не менее посмотрели все остальные один за другим — туда, где сидел он. Даже старые хроники, заметив, как все повернулись в одном направлении, вытянули, словно птицы, свои тонкие шеи и тоже повернулись, чтобы посмотреть на Макмерфи, — лица, полные откровенной и испуганной надежды.

Высокий звон, не переставая, звучал в моей голове, будто шины мчались по асфальту.

Макмерфи сидел в кресле с прямой спиной и толстым рыжим пальцем лениво почесывал места швов на носу. Усмехнулся всем, кто повернулся к нему, вежливо прикоснулся к козырьку и оглянулся на сестру.