Первой поднимается рука Макмерфи, я узнаю ее по бинту, он порезался, когда поднимал пульт. А потом, ниже по склону, одна за другой из тумана поднимаются еще руки. Как будто... Широкая красная рука Макмерфи ныряет в туман и вытаскивает оттуда людей за руки, вытаскивает, а они моргают на свету. Сперва одного, потом другого, потом еще одного. Так – по всей цепочке острых и вытаскивает их из тумана, пока все не оказались на ногах, все двадцать человек, и подняли руки не просто за бейсбол, но и против старшей сестры, против того, что она хочет отправить Макмерфи в буйное, против того, что она говорила, и делала, и давила их многие годы.

В комнате тишина. Вижу, как все огорошены – и больные и персонал. Сестра не понимает, в чем дело: вчера до того, как он попробовал поднять пульт, проголосовало бы человека четыре или пять от силы. Но вот она заговорила, и по голосу нипочем не догадаешься, как она удивлена.

– Я насчитала только двадцать, мистер Макмерфи.

– Двадцать? Ну так что? Нас тут двадцать и есть... – Он осекся, поняв, о чем речь. – Э-э, постойте-ка...

– Боюсь, что ваше предложение не прошло.

– Да постойте минутку, черт возьми!

– В отделении сорок больных, мистер Макмерфи. Сорок. А проголосовали только двадцать. Чтобы изменить распорядок, вам нужно большинство. Боюсь, что голосование закончено.

По всей комнате опускаются руки. Люди понимают, что их победили, и пытаются улизнуть обратно в безопасный туман. Макмерфи вскочил.

– Гадом буду. Вон вы как решили повернуть? Этих старых пней голоса включаете?

– Доктор, разве вы не объяснили ему порядок голосования?

– К сожалению... Действительно требуется большинство, Макмерфи. Она права. Права.

– Большинство, мистер Макмерфи, – таков устав отделения.

– И переделать чертов устав, я так понимаю, можно только большинством? Ну, ясно. Видал я всякое буквоедство, но до такого сам черт не додумается!

– Очень жаль, мистер Макмерфи, но это записано в нашем распорядке, и если вам угодно, я могу...

– Так вот чего стоит эта брехня про демократию... Мама родная...

– Вы, кажется, расстроены, мистер Макмерфи. Доктор, вам не кажется, что он расстроен? Пожалуйста, примите к сведению.

– Кончайте эту музыку, сестра. Когда человека берут за одно место, он имеет право кричать. А нас берут как хотят.

– Доктор, ввиду состояния больного, может быть, нам следует закрыть сегодняшнее собрание раньше?

– Погодите! Погодите минуту, дайте мне поговорить со стариками.

– Голосование закончено, мистер Макмерфи.

– Дайте поговорить с ними.

Он идет к нам через всю комнату. Он делается все больше и больше. Лицо у него красное, горит. Он лезет в туман и пробует вытащить на поверхность Ракли, потому что Ракли самый молодой.

– А ты что, друг? Хочешь смотреть финалы? Бейсбол. Бейсбольные матчи. Тогда подними руку, и все.

– На ... Жену.

– Ладно, бог с тобой. А ты, сосед, ты что? Как тебя? Эллис? Скажи, Эллис, хочешь смотреть игры по телевизору? Тогда подними руку.

Руки Эллиса прибиты к стене – нельзя считать, что голосует.

– Мистер Макмерфи, я сказала: голосование окончено. Вы делаете из себя посмешище.

Он не слушает ее. Он обходит хроников.

– Давайте, давайте, всего один голос от вас, чудные, поднимите хоть одну руку. Докажите ей, что еще можете.

– Я устал. – Пит качает головой.

– Ночь это... Тихий океан. – Полковник читает, его нельзя отвлекать голосованием.

– Кто из вас, ребята, подаст голос? И тогда у нас преимущество, неужели не понимаете? Мы должны это сделать, а иначе ... Нас поимели! Придурки, неужели ни один из вас не поймет, что я говорю, и не поднимет руку? Ты, Габриэль? Джордж? Нет? А ты, вождь, ты как?

Он стоит надо мной в тумане. Почему не хочет оставить меня в покое?

– Вождь, на тебя последняя надежда.

Старшая сестра складывает бумаги; остальные сестры стоят вокруг нее. Наконец и она встает.

– Итак, собрание переносится, – слышу ее голос. – Примерно через час прошу сотрудников собраться в комнате для персонала. Так что, если нет других...

Поздно, теперь я ее не остановлю. Макмерфи что-то сделал с ней еще в первый день, заколдовал своей рукой, и она действует не так, как я велю. Смысла в этом нет, дураку ясно, и сам бы я никогда так не поступил. По одному тому, как смотрит на меня сестра и не находит слов, я понимаю, что меня ждет неприятность, – но остановиться не могу. Макмерфи задействовал во мне скрытый контур, медленно поднимает ее, чтобы вытащить меня из тумана на голое место, там я стану легкой добычей. Это он делает, его провод...

Нет. Неправда. Я поднял ее сам.

Макмерфи гикает, заставляет меня встать, лупит по спине.

– Двадцать один! С вождем двадцать один человек! И если это не большинство, плюньте мне в глаза!

– А-ха-ха! – Вопит Чесвик.

Другие острые идут ко мне.

– Собрание было закрыто, – говорит сестра. Улыбку еще не сняла, но когда уходит из дневной комнаты к посту, затылок у нее красный и набухший, словно она вот-вот взорвется.

Но она не взрывается, пока еще нет, еще час не взрывается. Улыбка ее за стеклом кривая и странная, такой мы раньше не видели. Она просто сидит. Вижу, как поднимаются и опускаются у нее плечи при вдохах и выдохах.

Макмерфи смотрит на стенные часы и говорит, что игра сейчас начнется. Он у фонтанчика для питья вместе с другими острыми на коленях драит плинтус. Я в десятый раз за сегодня подметаю чулан для щеток. Сканлон и Хардинг возят по коридору полотер, растирают свежий воск блестящими восьмерками. Макмерфи еще раз говорит, что игра уже должна начаться, и встает, бросив тряпку на полпути. Остальные не прекращают работу. Макмерфи проходит мимо окна, она свирепо глядит на него оттуда, и он ухмыляется ей так, словно уверен, что теперь он ее победил. Когда он откидывает голову и подмигивает ей, она опять легонько дергает головой в сторону.

Все следят за его перемещениями, но смотрят украдкой, а он подтаскивает свое кресло к телевизору, включает его и садится. Из вихря на экране возникает картинка: попугай на бейсбольном поле поет куплеты о бритвенных лезвиях. Макмерфи встает и прибавляет громкость, чтобы заглушить музыку из репродуктора на потолке, ставит перед креслом стул, садится, скрещивает ноги на стуле, разваливается и закуривает. Чешет живот и зевает.

– Аоу-у! Теперь бы только пива и сардельку.

Сестра глядит на него, и нам видно, что лицо у нее краснеет, а губы шевелятся. Она оглядывает коридор: все наблюдают, ждут, что она сделает, – даже санитары и маленькие сестры поглядывают на нее исподтишка, и молодые врачи, которые уже потянулись на собрание, – даже они наблюдают. Она сжимает губы. Опять смотрит на Макмерфи и ждет, когда кончится песня о бритвенных лезвиях; встает, подходит к стальной двери, где у нее панель управления, нажимает выключатель, и картинка на экране, скомкавшись, растворяется в сером. На экране ничего, только бусинка света глядит на Макмерфи, как глазок.

А его этот глазок ни капли не смущает. Мало того, он даже не подает виду, что картинку выключили; он берет сигарету в зубы и нахлобучивает шапку чуть ли не на глаза, так, что должен отвалиться на спинку, если хочет видеть экран.

Так и сидит: руки закинул за голову, ноги на сиденье стула, дымящаяся сигарета торчит из-под шапки, он смотрит телевизор.

Сестра терпит это сколько может; потом подходит к двери поста и кричит ему, чтобы он помог остальным с уборкой. Он не обращает на нее внимания.

– Мистер Макмерфи, я говорю, в это время дня вам полагается работать. – В голосе ее – тугой вой электрической пилы, врезавшейся в сосну. – Мистер Макмерфи, я вас предупреждаю!

Все прекратили работу. Она оглядывается вокруг, выходит из стекляшки, делает шаг к Макмерфи.

– Вы помещены сюда, понимаете? Вы... Подлежите моей юрисдикции... Моей и персонала. – Она поднимает кулак, красно-оранжевые ногти прожигают ей ладонь. – В моей юрисдикции и в моей власти!..