Макмерфи кивнул.

– А ты, вождь?

– А я что, я здоров. Только еще не знаю, куда мне хочется. А потом, если ты уйдешь, кто-то должен остаться на несколько недель, проследить, чтобы все не пошло по-прежнему.

– А Билли, Сефелт, Фредриксон, остальные?

– За них не могу говорить, – ответил Хардинг. – У них пока свои сложности, как и у всех нас. Во многих отношениях они еще больные люди. Но в том-то и штука: больные люди. Уже не кролики, Мак. И, может быть, когда-нибудь станут здоровыми людьми. Не знаю.

Макмерфи, задумавшись, глядел на свои руки. Потом поднял глаза на Хардинга.

– Хардинг, в чем дело? Что происходит?

– Ты об этом обо всем?

Макмерфи кивнул.

Хардинг покачал головой:

– Вряд ли я сумею тебе ответить. Нет, я мог бы назвать тебе причины с изысканными фрейдистскими словечками, и все это было бы верно до известной степени. Но ты хочешь знать причины причин, а я их назвать не могу. По крайней мере в отношении других. А себя? Вина. Стыд. Страх. Самоуничижение. В раннем возрасте я обнаружил, что... Как бы это выразиться помягче? Видимо, более общим, более хорошим словом. Я предавался определенному занятию, которое в нашем обществе считается постыдным. И я заболел. Не от занятия, надо думать, а от ощущения, что на меня направлен громадный, страшный указующий перст общества – и хор в миллион глоток выкрикивает: «Срам! Срам! Срам!» Так общество обходится со всеми непохожими.

– И я непохожий, – сказал Макмерфи. – Почему же со мной такого не случилось? Сколько помню себя, люди привязывались ко мне то с одним, то с другим, но я не от этого... Я от этого не спятил.

– Да, ты прав. Спятил ты не от этого. Я не выдавал свою причину за единственную причину. Правда, раньше, несколько лет назад, в мои тонкошеие года, я думал, что порка, которой тебя подвергает общество, – это единственное, что гонит по дороге к сумасшествию, но ты заставил меня пересмотреть мою теорию. Человека, сильного человека вроде тебя, мой друг, может погнать по этой дороге и кое-что другое.

– Да ну? Учти, я не согласен, что я на этой дороге, но что же это за «другое»?

– Это мы. – Рука его описала в воздухе мягкий белый круг, и он повторил: – мы.

Макмерфи без особой убежденности сказал:

– Ерунда, – и улыбнулся. А потом встал, подняв за собой девушку. Прищурясь, поглядел на тусклый циферблат часов. – Скоро пять. Мне надо покемарить перед отвалом. Дневная смена придет только через два часа; не будем пока трогать Билли с Кэнди. Я оторвусь часов в шесть. Сэнди, детка, может быть, часок в спальне нас протрезвит. Что скажешь? Путь у нас завтра неблизкий – в Канаду ли, в Мексику или еще куда.

Теркл и мы с Хардингом тоже встали. Все еще порядком шатались, были порядком пьяны, но опьянение подернулось мягкой печалью. Теркл сказал, что через час вытурит Макмерфи и девушку из койки.

– И меня разбуди, – сказал Хардинг. – Когда ты поедешь, я хочу стоять у окна и спрашивать: «Кто это скачет от нас во всю прыть?»

– Иди ты к черту. Ложитесь-ка вы оба спать, глаза бы мои вас не видели. Ты меня понял?

Хардинг улыбнулся и кивнул, но ничего не ответил. Макмерфи протянул руку, и Хардинг пожал ее. Макмерфи отклонился назад, как ковбой, вывалившийся из салуна, и подмигнул.

– Большой мак линяет, и ты, браток, опять можешь быть главным психом.

Он повернулся ко мне и нахмурил брови.

– А кем тебе быть, вождь, не знаю. Придется тебе самому решать. Может, устроишься на телевидение, играть бандитов. Главное, не суетись.

Я пожал ему руку, и мы пошли в спальню. Макмерфи велел Терклу нарвать простыней и подумать, какими узлами он хочет, чтобы его связали. Теркл сказал, что подумает. Когда я лег в постель, в спальне уже светало; Макмерфи с девушкой тоже залезли в постель. Я ощущал тепло во всем теле, но тело было как чужое. Я услышал, как мистер Теркл открыл дверь бельевой в коридоре и с громким, долгим вздохом-отрыжкой затворил ее за собой. Глаза мои привыкли к сумраку, и я увидел, что Макмерфи и девушка уткнулись друг другу в плечо, умостились как два усталых ребенка, а не как взрослые люди, которые легли в постель для любви.

Так и застали их в половине седьмого санитары, когда пришли зажигать в спальне свет.

Я много думал о том, что произошло после, и, наверно, это должно было произойти так или иначе, раньше или позже – даже если бы мистер Теркл поднял и выпустил Макмерфи и девушек, как мы задумали. Старшая сестра все равно бы дозналась о том, что было, догадалась бы, например, по лицу Билли, и сделала бы то, что сделала, и при Макмерфи и без него. И Билли сделал бы то, что сделал, а Макмерфи узнал бы об этом и вернулся.

Должен был вернуться, потому что не мог он гулять на воле, играть в покер в каком-нибудь Рино или Карсон-сити и допустить, чтобы последнее слово, последний ход остался за сестрой, так же как не мог этого допустить, сидя в больнице. Словно подписался довести игру до конца и уже не мог нарушить договор.

Едва мы встали и разбрелись кто куда, шепоток о том, что у нас было ночью, пополз по отделению, как низовой пожар в лесу. «Что у них было?» – Спрашивали те, кто не участвовал. «Проститутка? В спальне? Вот это да!» Не только она, говорили им наши, но и попойка несусветная. Макмерфи хотел выпустить ее до прихода дневной смены, но проспал. «Что ты мне мозги крутишь?» «Не кручу – от первого до последнего слова святая правда. Я сам при этом был».

Остальные участники ночного гуляния рассказывали о нем со сдержанной гордостью и изумлением, как очевидцы пожара в большой гостинице или прорыва плотины, – но чем дальше шел рассказ, тем меньше оставалось у них уважительности. Каждый раз, когда старшая сестра и ее расторопные санитары набредали на что-нибудь новенькое вроде пустой бутылки из-под микстуры или дивизиона инвалидных кресел, выстроившихся в конце коридора на манер свободных тележек в луна-парке, тут же вытаскивалось еще одно ночное происшествие – тем, кто не участвовал, послушать, а тем, кто участвовал, посмаковать. Всех – и хроников и острых – санитары согнали в дневную комнату, они перемешались там и взволнованно толклись друг возле друга. Два старых овоща сидели, утонув в своих подстилках, хлопали глазами и деснами. Все были в пижамах и тапках, кроме Макмерфи и девушки; она только обуться не успела, и нейлоновые чулки висели у нее на плече, а он был в черных трусах с белыми китами. Они сидели рядышком на диване, держась за руки. Сэнди опять задремала, а Макмерфи привалился к ней с сонной и сытой улыбкой.

Тревога наша непонятно почему сменилась радостью и весельем. Когда сестра нашла кучу таблеток, которыми Хардинг посыпал Сефелта и девушку, мы стали фыркать и с трудом удерживались от смеха, а уж когда в бельевой обнаружили мистера Теркла и он вышел, кряхтя и моргая, замотанный в сто метров рваных простыней, как похмельная мумия, – загоготали во весь голос. Старшая сестра восприняла наше веселье даже без тени ее всегдашней приклеенной улыбки; каждый наш смешок становился у нее поперек горла, и казалось, она с минуты на минуту лопнет, как пузырь.

Макмерфи забросил голую ногу на край кушетки, стащил на нос шапочку, чтобы свет не резал воспаленные глаза, и все время облизывался – язык у него словно отлакировали микстурой от кашля. Вид у него был больной и страшно усталый, он все время зевал и сжимал ладонями виски, но при этом продолжал улыбаться, а раза два, после очередных находок сестры, даже захохотал.

Когда сестра ушла звонить в главный корпус насчет отставки мистера Теркла, Теркл и девушка Сэнди воспользовались удобным случаем, отперли сетку на окне, помахали нам на прощанье и вприпрыжку побежали к дороге, спотыкаясь и оскальзываясь на сырой, искрящейся под солнцем траве.

Хардинг сказал Макмерфи:

– Оно не заперто. Беги. Беги за ними!

Макмерфи закряхтел и открыл один глаз, кровавый, как насиженное яйцо.

– Издеваешься? Я голову сейчас не просуну в окошко, не то что тело.