Отчим приходит с работы, как всегда, навеселе… Мать привычно ворчит на него, но мысли ее заняты чем-то другим. Ближе к ночи, когда небо обсыпает звездами, точно коревой сыпью, когда гаснут окна бараков и весь Мурмыш, протяжно позевывая, укладывается спать, Маринка забирается под одеяло и, свернувшись калачиком, блаженно смыкает веки. Правый бок греет костлявая Ленка, в тишине похрапывает аденоидным носом Валька. Только мать ворочается, не может заснуть.

По дальнему пути проходит состав, диспетчеры визгливо переговариваются под звездным небом… В Маринкиной голове толпятся дивные видения: скачет прекрасный принц, увозя свою возлюбленную с одуванчиковыми волосами в голубую даль. Мечты предсонно дрожат и путаются – и вот уже не прекрасный принц, а цыганенок Жан несет ее прочь от сдваивающихся путей, от трясущихся барачных стен, по бриллиантовой Млечной дороге, в небывалую, сказочную жизнь…

В тишине мать шумно расчесывает комариные укусы и протяжно зевает.

– Слышь, Витек, – толкает она мужа локтем в бок.

– Будет дрыхнуть-то… Слышь, что скажу…

– Ну? – сонно откликается тот.

– Вильма скоро опять принесет… И так зверья в доме невпроворот! Надо будет одного кутенка Лариске оставить, она просила, а остальных с «горки» спустить…

Возле бараков проходит железнодорожная горка, с которой расцепщики спускают товарные вагоны, формируя состав. В этих вагонах часто отправляют в путешествие лишнюю домашнюю живность, чтобы не поганиться душегубством. Глядь, через несколько дней обнаружат в какой-нибудь Караганде или Сыктывкаре оголодавшего щенка, согреют, приютят…

– Сделаем, – сонно откликается отчим и тут же погружается в размеренный плавный храп.

А мать все почесывается и вертится в кровати, зло вздыхая на кого-то. Маринка спит.

***

– «Одного оставить, остальных с «горки» спустить…»

– Кто это говорит?

– Мать. Ничего не вижу, темно.

– Может быть, ночь?

– Да… Я не хочу больше! Не хочу! Мне больно! Больно! Отпустите меня, я больше не хочу! Нет! Нет! Нет!

– Ваш крик – положительная реакция, значит, наконец-то мы добрались до очень сильной граммы. Сейчас мы ее раскроем и сотрем.

– Нет, нет, пожалуйста, нет! Умоляю вас!

– Продолжаем!..

– Больно рот! Губы разбухли, болят. Мне больно!

– Что вы слышите?

– «Родной матери врет и не краснеет! Сейчас за враки губы в кровь-то разобью!»

– Повторите, пока не почувствуете облегчение.

– Сейчас за враки губы разобью! Губы разобью! Губы разобью!

– Еще раз, пожалуйста… Ушла боль?

– Да, кажется…

– Что вы чувствуете?

– Что-то мягкое, теплое. Лижет руку. Родька.

– Родька?

– Да, это он…

***

В конце лета Вильма принесла пятерых щенков. Один, последний, сразу же сдох, а остальные получились ничего себе – толстые, лобастые, с тупыми серыми мордочками и короткими лапами, разъезжавшимися в разные стороны.

Домашние кошки, Нюся и Серафима, пренебрежительно обнюхали новых членов семьи и тут же потеряли к ним всякий интерес. Свою семейную жизнь они предпочитали устраивать где-то на стороне, подальше от греха и от раскатной горки, и приходили в барак, только чтобы подкормиться.

Дни напролет дети возились со щенками. Вильма, с отвисшими сосцами, полными молока, добродушно следила за своими отпрысками, мудро щуря карие глаза.

В сентябре, когда у Маринки началась школа, у Ленки – садик, а Вальку, предварительно пролечив от глистов убойными дозами декариса, отправили на пятидневку, отчим унес куда-то трех кутят в хозяйственной сумке.

В будке остался один щенок, самый крепкий и красивый. Вильма сначала беспокоилась о судьбе своих пропавших детей, даже пыталась добропорядочно выть за ними, но потом сочла за благо сделать вид, что про них забыла, и утешилась оставшимся сынком по кличке Родион.

Между тем Родька рос любопытным шустрячком. Он исследовал окрестности барака, излазил дровяной сарай, пару раз провалился в подпол, самостоятельно нашел лаз в покосившемся заборе, увитом засохшими по осени плетями вьюнка, и немедленно отправился к соседям знакомиться. Там его и увидела соседская Таня.

Она восторженно замычала, показывая матери на кутенка, заковыляла к нему, сильно припадая на ногу, схватила его и со всей силы прижала к груди, так что Родька жалобно запищал. Лидия Ивановна принесла в блюдце молока. Таня долго смотрела, как щенок лакает молоко розовым бархатным языком, и счастливо мычала, умоляюще глядя на мать.

В доме Лидии Ивановны живность никогда не держали – до того ли было, при больной-то дочери на руках! А тут этот щенок… Лидия Ивановна чуть не плакала, глядя, как дочка возится с ним и глаза ее сверкают ласковым восторгом… Почти как у обыкновенных поселковых детей.

За забором тревожно затявкала Вильма, вспомнив о сыне, и Родька, смешно переваливаясь с лапы на лапу, с трудом волоча по полу отъевшееся брюхо, заковылял домой.

С тех пор Маринка каждый день носила Родьку к дурочке. Вскоре Родька остался у Тани насовсем, получив там алюминиевую миску, подстилку в сенях и вкусный обильный стол.

Замотавшаяся Верка поначалу не заметила пропажи щенка. До подобных ли мелочей женщине, поглощенной стиркой и готовкой на троих детей, увлеченной непрестанной борьбой с запоями мужа?

Однако вскоре Лариска, вечная собутыльница Верки и первейшая сплетница в поселке, сама напомнила подруге об обещании.

– Не знаю, – ответила Маринка на вопрос матери о Родьке и смущенно отвела взгляд. Сердце забилось предательски громко.

– А Маринка его все время на двор к учительше таскала! – встряла ябеда Ленка, злорадно посматривая в сторону сестры.

Нет, ты глянь на нее! – мгновенно вскипела мать, ожидавшая только повода, чтобы вспыхнуть. – Родной матери врет и не краснеет! Сейчас за враки губы в кровь-то разобью! – Она подняла заскорузлую от стирки ладонь и повторила грозно: – Право слово, разобью!.. А ну, иди за ним прямо сейчас, не то я сама пойду. Да так пойду, что этой паскудной очкухе мало не покажется!

Пьяненький отчим Витька слабо запротестовал, пытаясь выразиться в том смысле, что щенков, что ли, им жалко… Пусть Родька остается у дурочки, Вильма еще сколько хочешь принесет. Но поскольку после поллитровки он катастрофически забывал русский язык, то кроме трехэтажной брани трудно было различить что-то в его сбивчивой речи.