Надежда и опора

Сердца горестные заметы – 1

И кажется на миг, Что говорят они по-русски.

Набоков

Америка, год 1998, город – любой, русский магазин.

ПОКУПАТЕЛЬ – ПРОДАВЦУ: Мне полпаунда свисс-лоу-фетного творогу.

ПРОДАВЕЦ: Тю!.. Та разве ж творог – свисс-лоу-фетный? То ж чиз!

ПОКУПАТЕЛЬ (удивляясь): Чиз?

ОЧЕРЕДЬ (в нетерпении): Чиз, чиз! Не задерживайте, люди же ж ждут.

ПОКУПАТЕЛЬ (колеблясь): Ну свесьте полпаунда чизу.

ПРОДАВЕЦ: Вам послайсить или целым писом?

(Для тех, кто не читает Шекспира в подлиннике, а также для участников олимпиады по лингвистике: cheese – сыр, Swiss low-fat – швейцарский с пониженным содержанием жира: pound – фунт: to slice – нарезать ломтиками, piece – целый кусок. Уведомление: автор в курсе, что последняя реплика стала таким же расхожим клише, как «вас тут не стояло», и мечтал бы в литературных целях от нее избавиться, но честность хроникера не позволяет. Так все и всегда говорят, а из песни слова не выкинешь.)

Ну и шо? Та люди ж приехали с Одессы, с Харькова, за родиной не скучают, кушают молочное, учат американский язык. Шо придираться? Вот они уже наполовину говорят по-американски, нет?

Ах, нет, нет и нет.

Ужас в том, что эти люди, по всем лингвистическим меркам, говорят все-таки по-русски. Грамматика этого эмигрантского волапюка – русская, и никакое количество английских корней, вытеснивших привычные русские корни, не превратит этот язык в английский. Ужас и в том, что ни нормальный русский человек, ни нормальный американец не признают эту языковую плазму за внятную человеческую речь. Тем не менее на этой плазме изъясняются по всей Америке, – много, много людей. И, естественно, не только в магазинах и других общественных местах, – с помощью подобных словесных обрубков что-то тщатся сказать друг другу родители и дети, друзья-приятели и даже влюбленные.

Легко смеяться над «брайтонским» языком и пересказывать друг другу газетные и разговорные глупости: «Марины высадились в Неаполе» (marines – не чаровницы из борделя, а морские пехотинцы), «у нас весь дом ликует» (не торжествует, а протекает, от leak – протечка); оба примера любезно предоставлены – впрочем, вру, любезно украдены – у Петра Вайля. Смеялись и будем смеяться, а как же иначе; но случается, что сидишь в Америке, разговариваешь по-русски с русским человеком на русские темы и вдруг сама слышишь свой собственный голос со стороны; и этот голос вдруг произносит совершенно невозможную, кошмарную фразу: «приду домой так поздно, как в три». Замираешь и пугаешься: что это я сказала? Что за дичь, почему? Очевидно, буквальный перевод английского as late as three o'clock. Что за напасть? Ведь ничто не предвещало.

Мозг – странная вещь: как его ни воспитывай, он время от времени взбрыкивает. Приведенное выражение трудно буквально и коротко перевести на русский язык. Ближайший более или менее литературный аналог будет звучать примерно так: «я постараюсь придти пораньше, но, может быть, задержусь до трех». Это слишком длинно, мы же стремимся выражать мысль кратко и экономно; полученное задание мозг принимает как руководство к действию и, по-видимому, в минуты ослабления самоконтроля не обращает внимания на другое задание: выражаться на каком-нибудь одном языке, не валить все в кучу. Английское выражение оказывается короче, и вот оно выбегает из лингвистического загона, вырывается за ограду и произносится прежде, чем говорящий спохватывается.

А иногда и не спохватываешься, махнешь рукой на все языковые приличия, и добровольно извергаешь техно-помои: «Из драйввэя сразу бери направо, на следующем огне будет ю-терн, бери его и пили две мили до плазы. За севен-элевеном опять направо, через три блока будет экзит, не пропусти. Номера у него нет, но это не тот экзит, где газ, а тот, где хот-дожная». «Не бери парквэй, там сплошные толл-буты. Бери тернпайк». «Дай квотер, я митер подкормлю». «Купи диллу пучок, силантро пучок, два лика». – «Кто это: лик?» – «Черт его знает. Да на нем лейбел: лик».

Вот уже шесть лет подряд, по четыре месяца в году, я преподаю в американском колледже на английском, естественно, языке. В сентябре мой английский находится на нижней точке; в октябре и ноябре я говорю по-английски много лучше, чем мои студенты – их словарный запас примитивен, грамматику они в школе не учили, о литературе у них представления, как у тапира. В эти месяцы я даже думаю отчасти по-английски и вижу англоязычные сны – отвратительное ощущение. В декабре, когда мне все обрыдло и я считаю дни до окончания семестра, когда темно, и холодно, и хочется назад, домой, – в моей словесной сфере, как в мыслях, так и в речи, наблюдаются (мною самой наблюдаются) множественные повреждения: это уже не мозг, а фарш, салат, плазма, коробка с домашним мелким мусором, где перемешаны пуговицы, крючки, резинки, прачечные номерки, лоскуты тканей от давно выброшенных вещей, непригодившееся ни разу в жизни, но купленное от жадности в 1975 году мулине. Я хочу домой, туда, в тот словесный дом, где говорят по-русски, а где это на глобусе – не столь важно. В дни последних экзаменов, перед западным Рождеством, («Кристмас», или, как отвратительно пишут в Америке – Xmas), в моей усталой голове самопроизвольно рождаются неанглийские слова, – так в вакууме сами по себе возникают частицы. На занятиях я могу вдруг ляпнуть что-нибудь не только по-русски, но и по-французски, хоть я и говорила на нем последний раз десять лет назад, а иногда всплывает, как топляк из темных вод, даже немецкое слово: тридцать пять лет назад меня безуспешно пытались учить немецкому. Это – как икота, как тик: внезапно и неконтролируемо. Опечатки замученного ума, фрейдовские оговорки, перегрев мотора? Входит студент, говорит, естественно, «хай» (а не «how do you do», не «how are you», не «good morning», не «hello», как нас напрасно, попусту учили в детстве). И я слышу, как я машинально отвечаю ему: «Салям алейкум». Все, пора мне в Кащенко. Укатали сивку крутые горки.

Но я дотерплю и вернусь, а эмигранты, естественно, нет, не затем они эмигрировали. И мне хочется думать и писать по-русски, а им совсем не нужно и не хочется…