Влекомый отчасти мучительным любопытством, отчасти желанием защитить своих друзей и свой мир (Спайк ощущал себя вожаком здешней стаи, равным по значению тем вожакам двуногих, которые называли себя «Дилон» и «Эндрюс»), ротвейлер направился следом. С некоторым трудом он нашел незакрытый проход в это помещение и сразу же почувствовал, что Чужое все еще там, внутри. А потом…
Он не помнил, что было потом.
И вот теперь он скуля полз по темным закоулкам, чтобы добраться до мест, где регулярно проходят двуногие. Он уже не рассчитывал помочь им, защитить, спасти от неведомой беды. Теперь он сам ждал от них помощи и спасения.
Раньше, сразу после основания тюрьмы, по всем ее коридорам патрулировали свирепые конвоиры с еще более свирепыми псами на поводках. Но вскоре даже до тюремного начальства, явно снабженного мозговыми аппаратами облегченного образца, дошло, что патрулирование служебными собаками здесь — очевидное излишество. Большую часть волкодавов после этого вывезли в другие ис-правительные заведения, а оставшиеся удивительно быстро превратились из тренированных убийц во всеобщих баловней и любимцев.
Спайк был таким «домашним любимцем» уже в четвертом поколении. Пять лет назад, при расформировании тюрьмы, он был еще крошечным щенком — и его скрыли, спрятали в тайнике, когда вывозили всех еще остававшихся на Ярости собак, которые считались тюремным имуществом. И теперь существование на планете огромного пса оставалось одной из немногих отдушин, согревавших души заключенных. Поэтому, хотя Спайка не было видно всего несколько часов, кто-то уже обеспокоился его отсутствием и пошел на поиски.
— А, вот где ты, малыш! — раздался голос. Ротвейлер с трудом повернул отяжелевшую морду к люку, в котором возник человеческий силуэт. — Где же ты пропадал так долго? Я тебя повсюду ищу! — В ответ раздалось еле слышное поскуливание. — Иди, иди ко мне. Эй, с тобой все в порядке? — Человек склонился над ним. — Ну-ка, ну-ка, — загрубевшие пальцы осторожно перебирали черную шерсть. — Что это?! — руки человека замерли.
Он сам не мог сказать, чем было то, что он увидел: кожа у собаки лопнула от угла рта, длинный разрыв сочился сукровицей. Ниже, на груди и шее, виднелись еще какие-то раны. Что это — ожог? Или след когтистой лапы?
— Кто это сделал, Спайк, малыш? — в голосе человека звучал неподдельный ужас. — Обожди… обожди меня здесь, малыш. Я сейчас — я за доктором! — И человек бросился к выходу, бормоча про себя на бегу: — Какой зверь мог так поступить с собакой?!
Ответа на этот вопрос не было: все знали, что на Ярости не водятся звери. Не мог оказаться «зверем» и кто-то из заключенных. Во-первых, ни у кого не поднялась бы рука, а во-вторых, не так-то легко справиться с пятипудовым ротвейлером.
7
Размеры морга поражали воображение: казалось, в нем мог одновременно уместиться весь некогда пятитысячный контингент тюрьмы. Не морг, а целая гробница.
Пустые ячейки (лишь две из них были закрыты, по числу погибших) блистали холодной чистотой. Даже простыня, покрывавшая детское тело, — Клеменс тут же открыл ближайшую из ячеек, переместив на прозекторский стол ее страшное содержимое, — даже эта простыня была белее, чем в госпитале.
Да, Ярость была добрее к своим мертвым, чем к живым.
— Прошу! — и врач слегка театральным жестом, словно занавес, отдернул мертвенно-белую ткань.
Под ней, вытянувшись, лежала Ребекка Джордан, по прозвищу Головастик. Не Ребекка, а ее мертвое тело, труп.
Железная целеустремленность Рипли вдруг куда-то исчезла. Перед Клеменсом снова была просто женщина, сломленная навалившимся вдруг горем.
— Вы можете оставить меня с ней одну? На несколько минут.
— Да, пожалуйста, — Клеменс поспешно отошел в сторону.
Глаза девочки были открыты, бессмысленно уставившись в никуда. Страха в них не было, ей действительно досталась легкая смерть. Однако ее двенадцатилетняя жизнь была столь ужасна, что ничто не могло этого смягчить. Да и вообще, любая гибель в двенадцать лет — дикая, чудовищная нелепость. И от этой гибели Рипли не сумела ее уберечь. Хотя оберегала много раз, и девочка, конечно, уверилась, что так будет всегда.
— Прости меня… — снова прошептала Рипли. Как несколько минут назад, при виде изуродованного саркофага, который и вправду стал саркофагом, то есть гробницей. Но теперь перед Рипли стояла задача, более важная, чем ее горе или даже ее жизнь. И, усилием воли отключив в себе все эмоции, она занялась тем, ради чего пришла в морг.
Врач не видел этого, хотя сперва он и решил пронаблюдать за Рипли: что-то странное почудилось ему в ее будто внезапном желании посетить морг. Поэтому он, для приличия отвернувшись, продолжал посматривать на откинутую под углом крышку одной из ячеек-трупоприемников. Эта крышка была отшлифована до зеркального блеска, и в ней, как в настоящем зеркале, можно было увидеть все происходящее возле прозекторского стола.
Однако именно в этот момент к нему подбежал один из заключенных и горячо задышал в ухо: «Клеменс… Мне сказали, ты в госпитале… Я едва нашел…»
Сперва Клеменс не прислушивался к шепоту, но потом он осознал, что речь идет о необычном событии. К тому же Спайк был и его любимцем тоже.
— Ранен? Да нет, брось, кто тут может быть чужой… Это, наверное, в ком-то из наших общих знакомых, садистов-маньяков, зверь проснулся. Где ты, говоришь, его нашел?
Но собеседник Клеменса уже стоял неподвижно, открыв рот. Он увидел Рипли.
Сперва Клеменс подумал, что это само лицезрение женщины лишило его дара слова, превратив в живой столб. И только заметив, как оцепенение в глазах заключенного сменяется ужасом, только услышав его приглушенный возглас: «Господи, что она делает?!», Клеменс повернулся к столу. К сожалению, не только он не следил за действиями Рипли, но и она не следила за их разговором. Иначе даже одно уловленное слово — «чужой» — могло ей многое объяснить. Но все ее внимание уходило на другое.
Странными, непонятными движениями она прощупывала девочке грудную клетку: нажимала, постукивала в области ребер, над ключицами, в области диафрагмы.