– Теперь носят вместе, – уверяет Катя, убедительно прижимая руку к груди.

Прочие азартно бросаются в разговор – с проймами, с воланами, с рюшами, с бретелями. Только и слышно: – Пуговицы обтянуты тем же плюшем.

– Спина гладкая.

– Отделка из крепдешина шампиньонового цвета.

Все это сопровождается жестами вдоль бедер, отворачиванием юбок, демонстрацией добротности чулок. Катя записывает на билете яхт-клуба адрес портнихи, который ей сообщает Тамара.

– Вы хорошо носите белье? – осведомляется практичная Маргарита.

– Чудно, – говорит Катя. – А вы?

– Идемте, – шепчу я Кате, возмущенный разговорами о Маргаритином белье.

– Иди ты к чертям! – кричит рассерженная Вероника. – В первый раз за весь вечер по-человечески поговорили.

К столу подходит конферансье. Я узнаю его. Это – Ромуальд Квецинский, специалист по добыванию отсрочек от военной службы. Он дружелюбно кивает мне и говорит, обращаясь к столику:

– Барышни, сейчас ваш номер. Начинайте!

Иоланта взяла скрипку, Вероника – альт, Наташа-виолончель, Маргарита – контрабас. Тамара взмахнула палочкой. Внимание! Раздалась музыка. Это мой любимый мотив, какая-то гортанная шотландская песенка, такая странная смесь торжества и печали, что невозможно ее слушать без сердечного содрогания.

– Катя, – шепчу я, когда мы проходим между столиками, – Катя…

Она скользит впереди, иногда касаясь руками спинки стульев, то вдруг взглянет на меня, полуоткрыв рот, словно ловя дыхание, гримаса скуки и нетерпения пробегает по ее лицу, то вдруг, улыбаясь, начинает говорить, но беззвучно, я не слышу что, и я чувствую, что сил моих больше нет, что вот я сейчас ей скажу все. Пусть же она обо мне думает что угодно!

– Ну? – вдруг говорит Катя тоже почему-то шепотом. – Ну?…

Но тут снова меня охватывает подозрительность. Засмеет. Вышутит. «Нет, не скажу ни за что». Молчу. Иду сзади и молчу. А шотландская песенка поет, заливается своим печальным тоненьким голоском.

– Ну, до свидания, Сережа! – говорит Катя, странно взглянув на меня. – Правильней сказать – прощайте!

Почему «прощайте»? Я не понимаю и не хочу брать руку, которую мне Катя протягивает, нетерпеливо шевеля пальчиками.

– Вы завтра призываетесь.

(Да, я завтра призываюсь, я совсем забыл!)

– Я выхожу замуж.

(Постойте! Что за слово?)

– Вы шутите, Катя?

– Нет, я не шучу. Я выхожу замуж за поручика Третьякова. Он мне нравится.

– Катя! Постойте, Катя, он мерзавец, я знаю, Постойте, подождите, я вас люблю!

– Вот как, – говорит Катя, бледнея от гнева, – из вас это нужно вытаскивать клещами!

Она сердито поворачивается и уходит не оглядываясь туда, к своему столику. Она, волнуясь, о чем-то рассказывает Третьякову. Я вижу издалека, как поручик смотрит на меня с любопытством и смеется.

– Получил отскеч? – слышу я голос сзади. – По шапке дали?

Оборачиваюсь. Это – Гуревич. Саша смотрит на меня своими ясными, глумливыми глазами. И так как я не отвечаю, он продолжает:

– Ты считаешь, что это красиво – ударил меня и убежал? Что же, думал, что я тебя не разыщу? Что тебе так пройдет?

– Она выходит замуж, – говорю я, – она мне сказала: она выходит замуж за Третьякова.

Саша хватает меня за руку.

– Плюнь, – говорит он с такой сердечностью, какой я и не знал в нем, – пренебреги, не расстраивайся. Любви нет.

Он усаживает меня за столик и обнимает за плечи.

– Я не могу! – говорю я. – Саша, мне хочется умереть.

– Любви нет, – говорит он тоном покорительного убеждения, – я это знаю. Знаешь, из чего складывается любовь? Из литературы, из сытости, из подражания, из хвастовства, из желания победить. Но почему непременно побеждать женщину? Можно побеждать идеи, общество. Слушай меня: любви нет. И честолюбия нет. И храбрости нет. Выдумка! Все великие страсти можно разложить, и оказывается, что они состоят из кучи обыкновеннейших вещей. Всего понемножку. Например, самопожертвование, когда человек бросается спасать утопающего, – оно состоит из щегольства, из истерики, из отвращения к смерти, из жажды благодарности, из неосторожности. Поверь мне! Все страсти и благородные поступки не монолитны. Их вообще не существует, а существуют атомы, их составляющие. Не расстраивайся, я прошу тебя, любви нет!

– Я не могу жить без Кати! – сказал я. – Что мне делать?

– Забудешь, – сказал Гуревич, – пройдет. Меня гораздо больше огорчает, что ты разлюбил меня. Ведь ты разлюбил меня, правда, Сережа?

Он заглянул мне в глаза.

– Ты ударил меня! – прибавил он со стоном. – Как ты мог ударить меня, Сашу Гуревича?

– Катя меня не любит, – повторял я, – как же я буду жить?

К нам подходят четверо. Это – золотая молодежь. Странно: мне кажется, будто они стоят за версту от меня или будто в последний раз я их видел в раннем детстве.

– Помирились? – говорит один. – Видно, Гуревич привык получать по морде?

– Ничего подобного! – крикнул Гуревич. – Смотрите!

Он размахнулся и сильно кулаком ударил меня по левой щеке. Голова моя мотнулась. Весь зал поплыл влево. Режущая боль в ухе. Вся мука, все плохое, что мне сделали в жизни, кинулось мне в голову. Я схватил бутылку и замахнулся – убить Гуревича! Но рука не опустилась, кто-то схватил ее на излете за кисть, она затрещала в суставах.

– Вышвырнуть его, хулигана! – закричали кругом.

Кто-то сильно схватил меня за шиворот и за брюки сзади и потащил через зал к выходу. Невозможно сопротивляться. Рядом бегут люди, смеясь и тыча в меня пальцами. Мелькнула хохочущая Тамара, Рувим Пик с внимательно опущенной головой, дедушка, испуганно надевающий очки. Катя! Катя!

– Гони его на улицу ко всем чертям! – кричит над ухом грубый голос Гуревича, бегущего рядом рысью.

Тот невидимый, который тащит меня, ударяет мной о двери, они распахиваются, вся толпа вываливается на лестницу, и те же две руки, которым невозможно сопротивляться, протаскивают меня по ступенькам вниз и с силой швыряют вперед. Хохот замирает.

Я на улице. Я лежу на панели.

Дождь? Нет дождя? Жаль, что нет дождя!