– Не повторяй слова Кипарисова, – грубо перебил меня Стамати, – не попугайничай. Довольно тебе носиться с собой. Слушай лучше, что я тебе скажу. Я выпросил у наших ребят одну вещь. Они разрешили, чтобы ты помогал мне. Я буду работать в армии. Но ты забыл, Сергей? Я вижу, что ты совершенно забыл, что мы сегодня призываемся? Где ж твоя голова?
Я со стыдом признался, что я действительно забыл. Как я мог забыть! Ведь все, что произошло за последние три недели, все это случилось из-за войны, все было порождено войной: и посещение врача, и дружба с Гуревичем, и ссора с Кипарисовым из-за души, и то, что я стал лживым, грубым, распутным, несчастным, – все драки, увлечения, обиды, измены. Я подивился силе войны, которая с таким шумом ворвалась в маленькую жизнь восемнадцатилетнего мальчика и, еще не ранив его, даже не тронув из родного дома, уже переломила его характер, загрязнила мысли, поссорила с друзьями, сунула в петлю, война – интриганка, воровка, убийца, война – сводница!
Пока мы с Володей передвигались к воротам сада, с той изумительной остротой, какую иногда приобретает мозг в минуты возбуждения, я постиг скрытую связь между событиями и войной. А так как я думал, что знаю истинные причины войны, то мне нетрудно было вообразить отдаленные истоки поступков – провести, например, причинную линию от Катиной неверности к индустриальному перепроизводству Великобритании и в жесте Третьякова, когда он замахнулся над побледневшей щекой Рувима Пика, разглядеть борьбу держав за передел Африки. Мне казалось, что я постиг происхождение своей ужасной бездеятельности, ибо как я мог опрокидывать соперников или спасать погибающих, если величие Третьякова, как и падение Рувима Пика, зависело не от блеска или, напротив, ничтожества натуры, а от оперативных замыслов маршала Жоффра или от размеров выплавки чугуна в Верхней Силезии.
– Все детерминировано, – прошептал я, потрясенный этими мыслями. – Но где же пределы воли? Можно ли построить счастье, победу, любовь? Стоит ли желать?
Я чуть не вскрикнул от мучительного чувства прозрения. Никогда воздух не был таким прозрачным, не пели птицы с такой откровенностью, так легко и понятно не ложились на лица прохожих доброта, усталость или смирение. И я увидел вдруг то, что коверкает жизнь мою и других, я увидел врага в лицо и назвал его по имени (какое счастье, я недаром читал книги!) – огромный, несправедливый капиталистический строй! Как бы мне не забыть этого, не утерять этого знания в шуме и возне жизни, в сытости, в женских объятиях, кому бы мне дать клятву – страстную клятву молодости, которая ненавидит несправедливость!
– А вдруг нас не возьмут в армию, забракуют? – сказал я с испугом, потому что теперь мне страстно хотелось попасть в самую сердцевину войны.
Я представлял себе, что в окопах я сумею изучить этот вопрос, как в лаборатории; очищенная от крови, от стратегии, от героизма, война представлялась мне университетским семинарием по кафедре политической экономии.
– Не беспокойся, – ответил Стамати, – теперь берут всех, даже явных калек.
Он остановился и заботливо помог мне пристегнуть подтяжки.
– Какую же работу тебе там поручила организация? – спросил я, с нетерпением заглядывая Володе в глаза.
– Только без вопросов, – резко сказал он, – пожалуйста, приучайся держать язык за зубами!
Он взял меня под руку, и так, тесно прижавшись друг к другу, бессознательно шагая в ногу, мы прошли через город, внимательно вглядываясь во встречных солдат и офицеров, и остановились перед серой, дикого камня стеной. Это было воинское присутствие.
Стамати храбро шагнул вперед. Калитка с громом отворилась. Повеяло ржавостью, махоркой, сквозняками.
Двое часовых, не поворачивая головы, диким излетом глаз глянули на нас. Рядом босой солдат рубил поленья с протяжными звуками, как если бы у него гудела селезенка. Увидев нас, он отложил топор и принялся чесать себя под мышками.
– Завшивел я здорово, – с доброй улыбкой пояснил он, – проведешь рукой по затылку – трешшит.
Калитка захлопнулась. Мы покинули мир Штатских и вступили в мир Армии.