– Скажите, Петя, – сказал ему дедушка, – среди наших служащих нет ли часом георгиевского кавалера?

– Как же, – ответил управляющий, поглаживая свою пышную старообрядческую бороду, – инвалид Рувим Пик, сторож склада номер семнадцать.

– Пришлите его ко мне, Петя, – сказал дедушка.

Рувим Пик явился вечером, когда мы пили чай в большой столовой. Он остановился на пороге, ослепленный великолепием этой комнаты. Огромная люстра, подражавшая семисвечнику, распространяла неяркий свет. На стенах висели варшавские, одесские и гомельские Абрамсоны (с изобретением фотографии у евреев появились галереи предков). Они струили по сюртукам свои бороды, хвастливые, как павлиний хвост. Возле каждого была жена, чистенькая старушка в шелковой наколке. Здесь совсем не было молодых лиц, кроме портрета моей матери, Анны Степановны. Фотограф поставил ее боком, и она улыбалась из-за плеча во всей своей красоте, девятнадцатилетней, дерзкой, взволнованной.

Рассказывают, что такой именно увидел ее в первый раз мой отец, когда приехал сюда в высоких болотных сапогах, со сворой гончих, будто бы отдохнуть после охоты, а на самом деле просить старика Абрамсона в третий раз переписать векселя, хотя бы под залог палисандровой гостиной – царского подарка, которому не было цены. Увидев мою мать одну в прихожей, молодой Иванов пошатнулся, – он ощутил нечто вроде удара меж глаз, ослепительный приток нежности, сжавшей ему сердце. Он едва нашел в себе силы схватить ее за руку и пролепетать что-то невнятное о ее красоте. Девушка вырвалась и убежала к себе в комнату, где провела всю ночь за дневником и телефонной трубкой, допытываясь у себя и у подруг – возможно ли влюбиться в незнакомого мужчину чужой веры, видев его не более двух минут в плохо освещенной прихожей? Дело кончилось отчуждением палисандровой гостиной в дедушкину собственность за злостную оттяжку всех законных сроков для погашения векселей.

Имея твердое намерение поразить Рувима Пика в самое сердце, дедушка снял наконец с знаменитой мебели чехлы, которые не снимались со дня бегства дочери, проклятой стариками и не прощенной до смерти за брак с христианином. Разоблачение мебели походило на похороны, сопровождалось проклятьями, слезами, запахом валерьянки.

– Ты видишь, Сережа, – говорила бабушка, отирая пыль, – дедушка ушел. Он не может этого видеть. Он притворяется, что все в порядке. Но разве я не слышу, как он плачет во сне и молится: «Прости меня, доченька, прости меня». Бог наказал его за гордость. Ну, а меня за что?

Для Рувима Пика было придвинуто самое большое кресло. Инвалид почтительно расположил среди царских вензелей свое разрушенное тело.

Дедушка не спешил начать разговор. Он медленно пил чай вприкуску и критически разглядывал инвалида.

У Рувима Пика недоставало правой ноги. От нее осталась едва ли восьмая часть – толстый обрубок в штанине, аккуратно заколотой английской булавкой. Сабельный удар пересекал его лицо от подбородка к виску с такой силой, что глаз и ухо сдвинулись с положенных мест.

– Ну, Рувим Пик, – сказал дедушка, – вы георгиевский кавалер?

– Я георгиевский кавалер, – повторил Рувим Пик и поджал губы с видом человека, который от этого вовсе не в восторге.

– Что же, – сказал дедушка, привычно раздражаясь, – что же, я должен верить на слово?

Инвалид поспешно расстегнул ворот и откуда-то из смрадных пазух своей рубахи вытащил красивенькую бумажку с золотым обрезом, которую ему выдало правительство взамен потерянной ноги. Дедушка развернул ее Там было написано, что «рядовой 171-го стрелкового полка Рувим Пик 13 февраля 1915 года в деле под Бзурой проявил пренебрежение к смерти, за что награжден орденом святого Георгия четвертой степени».

– Эй, господин Пренебрежение, – сказал дедушка, – сколько ты у меня получаешь?

– Тринадцать рублей, – сказал Рувим Пик и угодливо улыбнулся.

– Ты будешь получать восемнадцать, – сказал дедушка. – Слышишь, Пик? На целых пять рублей больше.

Да, Пик слышит. Он, правда, не верит своим ушам. Он думает, что это сон или грезы, какие иногда посещают бедных людей. Пик сделал несколько шагов к столу, не переставая говорить. Он назвал дедушку водоемом добродетелей, утешением еврейского мира, он клялся в этом и призывал в свидетели весь фотографический сонм предков. Остаток ноги покачивался в такт его цветистому красноречию. В конце своей речи Пик с неожиданным коварством спросил: чем он, собственно, обязан этому ливню щедрот, пролившемуся на его ничтожную голову?

Вопрос был поставлен в упор. Дедушка, рассчитывавший, что солдат подпишет бумажку об иждивении без расспросов, покраснел от унижения и стал объяснять.

– Нет, – сказал Рувим Пик, – я не могу, хозяин!

Он отталкивал от себя документ со слепым ужасом неграмотного человека перед бумагой.

– Хорошо, – холодно сказал дедушка, – я тебя не насилую, Рувим Пик. Когда Сережу убьют на войне, я сделаю ему памятник с надписью: «Убит зверской рукой Рувима Пика».

Инвалид замахал руками и с отвращением взял перо…, Я его встретил на другой день у ворот. Казалось он поджидал меня. Он попросил у меня рубль. Я дал Через несколько дней бабушка мне призналась, что инвалид вторгается к ней в спальню каждый день и требует денег, говоря: «Вы же у меня на иждивении, вы должны мне помочь». Она дает ему деньги и выпроваживает по черной лестнице, боясь, чтобы его не увидел дедушка, который, по гневности своей натуры, может прогнать инвалида и тем расстроить мое поступление на медицинский факультет.

– Он пьет, Сережа, – прибавила бабушка шепотом, – люди видят Рувима Пика в кабаках. Передают, что он путается с какой-то Маргаритой, которая ради денег не гнушается пускать к себе безногого калеку.

Подумать, что столько усилий было приложено напрасно! Когда в назначенный день я пришел в канцелярию университета, я, правда, нашел свое имя в списке принятых, но с пометкой; «Историко-филологический факультет». Поначалу я обрадовался, но вскоре сообразил, что не смогу насладиться прелестями филологических наук, ибо через две недели буду взят на войну. Еще больше я страшился гнева дедушки и потому целый день слонялся по городу, не без приятности играя на бильярде с моими друзьями, Володей Стамати и Володей Мартыновским.