Разговор между Духовным и Марией Сигизмундовной сводится к тому, что он склонен не выпускать сегодня собаку, а она тащит ее на улицу.

– Сегодня день вычесывания блох, – тоном нежного упрека напоминает Духовный.

Она: Бонифаций сдохнет в этой вони (бросая время от времени на меня благосклонные взгляды).

Кончается ее победой, собака и женщина уходят. Духовный – снова за стол, снова скрипение пера, прерываемое романтическим ерошением волос и вдохновенной застылостью лица. Я хватаю фуражку и убегаю от всех этих непонятностей на улицу.

Как все прифронтовые городки, Дишня наполнена дельцами, хиромантами и проститутками. Иные золотошвейни с десятками мастеров снимались с якоря и переселялись сюда из Киева, из Одессы – шить погоны и петлички для штабного офицерства. Также приезжали сюда публичные дома, магазины роскоши, рестораны с бильярдами и цыганскими хорами, игорные клубы, венерологи.

Суеверие и похоть возрастали по мере приближения к линии боя. То и дело я натыкался на большие вывески: «Предсказательница Ламерти из Харькова, исправляю дурные наклонности» или «Составление гороскопов, гг. офицерам скидка». Они затмевали скромные деревянные дощечки, обозначающие коренные занятия аборигенов: «Случка коз», «Домашнее приготовление боярского кваса».

Бульвар был полон, когда я пришел туда. Свитские офицеры гуляли отдельно от штабных, здесь была страшная распря. Те и другие сторонились окопных. Несколько стареньких генералов в возрасте не менее шестидесяти лет (в штабе не было генералов моложе) медленно брели, внимательно оглядывая женщин. Здесь был настоящий парад проституток. Стремясь выделиться, некоторые носили мужской костюм или форму сестры милосердия; конкуренция заставляла их рядиться в зеленые платья гимназисток, в амазонки, изобретать наряды почти маскарадной пышности.

Вскоре я увидел Марию Сигизмундовну. Собака величественно брела рядом. Увидев меня, женщина сделала глупо-надменное лицо и отвернулась.

Меня удивляло, пока я возвращался домой (мимо площади, где солдаты занимались ротным ученьем), отсутствие мыслей во мне. Мне даже стало совестно, что я ни о чем не думаю. Ведь прежде всегда толпа чувств толклась у меня в голове. Там, за стенками черепа, царил страшный шум, драки. Мысли заглушали друг друга, так что, оглушенный, я кидался в подушки, ища спасения во сне. А теперь мир, тишина.

Я попробовал притащить мысли силком в череп из вне. Ну есть, например, такая интересная мысль: «Вот меня не арестовали, как Стамати, не убили, как Колесника. Кто же я – счастливец или ничтожество?» Но нет, не думается мне на эту тему. Приходится признать, что я разучился думать.

А между тем нельзя утверждать, что мыслей вовсе нет в моей голове: я чувствую их плотность, их мощное залегание. Сознание огрубело, оно уже не раздираемо противоречиями. По нежным доселе тканям сознания проехался фронт всеми колесами своих батарей и утрамбовал его – фронт-насильник, фронт-убийца, фронт-агитатор. Я составлен из ясности и злобы. Злобы, которая переработалась из тоски. Из тоски по Колеснику. Я больше не могу избавляться от неприятностей тем, что забываю о них. Детские рецепты утешения уже не годятся. Смерть Колесника не забывалась. Но в то же время она и не вспоминалась. Она живет во мне, как цвет моих глаз, как мое классическое образование, которое тоже не вспоминается, но ежеминутно выдает себя цитатами из классиков, невежеством в технике и любовью к несуществующим уже рождественским каникулам. Смерть Колесника течет с моей кровью, орошает мозг и пробуждает его к заговорам, к мечтам о бунтарстве, к лукавству с Духовным.

Духовный по-прежнему скрипел пером, когда я вошел в комнату.

– Ну, – сказал я, – поздравляю. Ваша Мария Сигизмундовна – проститутка. – Да, – продолжал я, испытывая большое удовольствие от созерцания его искаженного надменностью и страхом лица. – А ваша собака нужна ей, просто чтоб выделяться на бульваре. Вообще собака – это превосходный предлог для знакомства. Собака создает индивидуальность, набивает цену. Ей-богу, вы брали бы хоть за прокат.

– Благодарю вас, – со злостью сказал карл, – будьте уверены, я перед вами в долгу не останусь…

Совершенно непонятно, что сейчас должно было разыграться между нами. Но тут в комнату вошел солдат, прислуживавший Духовному, и сказал, обратившись ко мне:

– К вам старики…

Я посмотрел на двери и ахнул: там стояли, поблескивая сединами и окулярами, дедушка Абрамсон и дедушка Шабельский.

– Сереженька! – воскликнули они одновременно и бросились ко мне.

Пошли объятия, поцелуи.

– А ты, в общем, недурно устроился, – говорил граф Матвей Семенович, оглядывая комнату, – чистенько. А этот господин твой сожитель?

Духовный почтительно согнулся.

– Ваше превосходительство, – прошептал он.

– Вот что, дитя мое, – сказал Шабельский, – мне нужно пойти к генералу, поблагодарить его за разрешение приехать повидать тебя, к сожалению, ненадолго, – вечером мы обратно.

Духовный вызвался быть провожатым. Они ушли.

– Ну что, дедушка? – сказал я, подходя к Абрамсону, потому что не находил, о чем с ним говорить.

Абрамсон извлек из кармана жареного цыпленка в промасленной бумаге и небольшую подушку в красной наволочке.

– Возьми, Сереженька, – сказал он, – больше ничего не успел захватить.

– Спасибо, дедушка, – сказал я, – я научился жрать что попало и спать на голой земле.

– Штуки… – проворчал дедушка.

Я рассмеялся. Начинался дедушкин словарь. «Штуки» говорилось про все, что было непонятно дедушке и истолковывалось им как притворство в целях обморочения окружающих: любовь к стихам, профессия летчика, манера приходить в гости после десяти часов вечера. Следующим, как я и ожидал, появилось слово «солдатский», которым обозначалось все грубое, недостойное воспитанного человека: толстая жена, появление на улице без шапки, ботинки номер сорок три.

Привычное раздражение овладело мной. Дедушка бродил по комнате.

– Это винтовка? – сказал он, остановившись.

Винтовка его смешила.

– Как Любовь Марковна, – сказал он.